Владимир Попов родился в 1889 году в Москве. В 10 лет убежал из дома и служил мальчиком при книжном магазине, а затем при семенном. Три года учился в Московской консерватории по классу скрипки. В 1908 году Попов стал статистом Московского Художественного театра, выходил на сцену в спектаклях «Жизнь Человека», «Синяя птица», «Пер Гюнт», «Царь Федор Иоаннович», «Провинциалка», «Мнимый больной».
В 1916 году его призвали в армию, по возвращении в 1918 году он поступил в Первую студию и после ее преобразования работал во МХАТе Втором вплоть до его закрытия. С марта 1936 года – в труппе МХАТ. Сыграл здесь более 40 ролей: Ферапонт («Три сестры»), Карп («Лес»), капитан Каттль («Домби и сын»), старый повар («Плоды просвещения»), Фирс («Вишневый сад»), доктор Герценштубе («Братья Карамазовы»), трубач («Егор Булычов и другие»).
Снялся в 18 фильмах, преподавал в Школе-студии МХАТ. «Кроме актерства, я “звуковых дел мастер”», – писал о себе Владимир Попов. Он составил многочисленные труды по шумовому и звуковому оформлению спектаклей, был изобретателем множества различных звуковых машин. В частности, придумал и воплотил сложнейшее музыкально-шумовое решение спектакля «Петербург». Умениями Попова пользовались также в театре «Габима». В звуковом цехе МХТ до сих пор бережно хранятся его звуковые машины.
«ЭС» публикует небольшие воспоминания Владимира Попова, написанные примерно в 1963–1964 годах.
Жизнь моя сложилась на редкость счастливо, ибо путь мой – от прилавка магазина, где я служил мальчиком, до актера Художественного театра.
Я был свидетелем большой жизни МХТ, его самого буйного расцвета, когда народ, по выражению Максима Горького, считал театр третьим чудом Москвы, то есть первое – храм Василия Блаженного, второе – Третьяковская галерея, третье – Московский Художественный театр. Когда народ, проходя мимо его скромного здания, смотрел на него с глубоким уважением, желая обнажить свою голову. Счастливцы, посещавшие театр, перед этим простаивали в очередях ночи, чтобы получить билеты, а подходя к театру, они с душевным трепетом открывали входную дверь его и, сидя в зрительном зале, ожидали чуда.
Я пришел в театр на восьмом году его славного существования, став статистом, а в дальнейшем сотрудником театра, участником народных сцен, пройдя трудное испытание. Ежегодно принимали примерно из шестисот желающих поступить во МХАТ сотрудниками только два-три человека. Статисты допускались в театр только в те часы, когда они были заняты в спектакле.
Тогда была школа при театре с очень небольшим количеством учащихся из состава молодежи, принятой в сотрудники театра. Преподаватели – актеры МХАТ. Узнав о наступивших экзаменах, я тайком проник в театр и присутствовал на испытаниях. Когда закончились последние выступления учащихся, я обратился к экзаменационной комиссии в составе Константина Сергеевича, Владимира Ивановича, Ивана Михайловича Москвина, Василия Ивановича Качалова и других актеров МХАТ [с просьбой] прослушать меня. Уже уставшие актеры, начавшие было расходиться, переглянулись и заинтересовались мною. А я был худенький и невзрачный на вид, да еще неважно одетый. Владимир Иванович спросил, кто я и как сюда попал. Я рассказал, Владимир Иванович пожал плечами и, кивнув мне головой, сказал: «Пожалуйста». Я подготовил только одну басню Крылова «Купец». Ну, конечно, начал читать ее с таким волнением, что и в голове туман, и кругом туман. Я от волнения захлебнулся и остановился. Помолчав несколько секунд, попросил разрешения начать снова. Владимир Иванович кивнул головой. Я начал снова уже побойчее, на всех заученных штампах, и опять остановился. Мою паузу уже слегка приняли смехом. Помолчав, я обратился к комиссии: «Разрешите мне снова, у меня что-то не выходит». Эту реплику приняли смехом. Владимир Иванович постучал карандашом. Водворилась тишина. Я начал читать уже бойко, без остановки. Слушающие, глядя на мое волнение и приемы чтения, очень хохотали. А я это принял как мой успех. Когда я кончил, Владимир Иванович, указав на меня, с улыбкой сказал окружающим: «Любовь к представлению с молоком матери в себя всосал». Я этого заключения, конечно, не понял, и был доволен. Меня расспросили, кто я, откуда, сколько лет и так далее. Затем Владимир Иванович, пошушукавшись с Константином Сергеевичем, улыбаясь, кивнул мне головой и сказал: «Спасибо, идите».
А вечером этого же дня в объявлении по поводу результатов экзаменов в конце было указано: «Попов Владимир Александрович принят в театр кандидатом в сотрудники». В дальнейшем я узнал, что мне положен оклад 20 рублей в месяц.
Трудно передать словами счастье, которое я испытывал в то время, когда меня, совсем безграмотного юношу, с образованием в три класса городского училища, театр принял и пригрел в своей семье. Я захлебывался от счастья. С первых же дней у меня определилось понятие о том, что я принадлежу всецело только театру, и без него у меня нет иной жизни. Попав в среду великих мастеров, я с жадностью вбирал в себя все, что связано с искусством театра. Многое мне было непонятно, но интуитивно я все-таки что-то впитывал в себя. Я видел, как великие создатели театра жертвовали всем для блага театра. Несмотря на то, что в то время труппа театра была не так велика, но помыслы всех, кто составлял ядро театра, единым потоком были устремлены к великой цели – его цветению.
В первое десятилетие театра не было никаких группировок, этих опасных островитян, которые живут на своих островах, пекутся только о себе, с опаской, а иногда и с ненавистью поглядывая на своих соседей. Когда Константин Сергеевич Станиславский ставил спектакль, Владимир Иванович Немирович-Данченко своей мудростью и огромным режиссерским талантом пополнял пробелы. Когда возглавлял постановку Владимир Иванович, то со временем появлялся Константин Сергеевич и делал то же самое, и так продолжалось долго, пока около них не образовались кучки «друзей», которые своими нашептываниями начали стравливать двух великих создателей театра.
Константин Сергеевич постоянно влиял на нас, молодежь театра, высказывая примерно такие мысли: кто любит искусство театра и пришел служить ему, тот уже не принадлежит себе, он жертвенно должен отдать себя искусству театра и помогать ему во всем, не уклоняясь ни от чего. Кто же пришел в театр играть только объемистые роли, тот любит не искусство, а себя в искусстве. Эти мысли мне очень нравились и по-настоящему волновали меня. Таким живым примером был в театре любимец Константина Сергеевича, очень красивый и статный актер Ричард Валентинович Болеславский, человек исключительно одаренный, который своей артистичностью оказал на меня большое влияние. Он был замечательным актером, режиссером, гимнастом, фехтовальщиком, танцовщиком, художником-живописцем, скульптором, художником-декоратором, и умел делать многое, что связано с театром. В первой студии МХАТ, ставя спектакль «Гибель “Надежды”», даже выполнял обязанности рабочего, делая для спектакля декорации. Я смотрел на него с завистью и старался ему во всем подражать. <…>
Я с утра до ночи жил в театре, иногда после репетиций не уходя из него, просиживая долгое время в пустом зрительном зале, слушая его тишину и думая о своем смутном будущем. Меня интересовало все, что имело связь с театром. В свободные минуты от репетиций я постоянно бежал взглянуть в мастерские театра, где творились театральные чудеса, где изготовлялась бутафория и реквизит, писались декорации, шились костюмы, обувь.
Это было так привлекательно, и для меня было высшим наслаждением принять участие в изготовлении бутафории или пописать красками не ответственные объекты декораций и вообще что-нибудь поделать. Меня гоняли прочь за мою суетливость и назойливую любознательность – «отчего и почему?», – я проникал во все щели театра. В мастерских же театра я начал делать первые попытки в осуществлении звукошумовых приборов, что во мне пробудило особый интерес, а в дальнейшем сделало меня профессионалом. Я и поныне занимаюсь поисками новых путей в звукооформлении, а для своих ролей делаю различный реквизит, как, например, для Теплова в спектакле «Ломоносов» смастерил себе, без чьей-либо помощи, узорчатый лорнет елизаветинской эпохи, несколько табакерок с драгоценными камнями (латунь, жесть и искусственные камни), перстни. Для других пьес делал легкие пробочные толщинки (искусственные животы). А теперь для «Трех толстяков» по моей конструкции сделана новая толщинка и находится на испытании в Филиале, и наконец, придумывая грим для своих ролей, я всегда сам рисую эскизы для грима и сам выполняю его на лице своем, ибо вряд ли кто так ясно сможет понять замысел актера, как он сам. Пользуюсь помощью художника-гримера лишь в подклейке парика, бороды и усов.
Когда говорят о создателях МХАТ, почему-то имя Владимира Ивановича Немировича-Данченко – этого величайшего и мудрейшего мастера сцены – уводят в тень. Много существует о нем выдуманных его врагами небылиц, которые бросают тень на его светлый облик. И мне становится обидно и больно за него. Его творческий облик широко известен, но не все знают благородные черты Владимира Ивановича – человека. Вот я и позволю себе описать несколько случаев, характеризующих его как личность.
Была осень 1908 года, день премьеры «Синей птицы». По Москве еще с весны шла молва об этом спектакле. Я еще накануне с волнением ожидал наступления этого незабываемого дня. Днем я подумал: сегодня в театре большое событие, для порядка нужно сходить в баню и явиться на спектакль чистым и торжественным. Отправился я в роскошные «Сандуны» в самое дорогое отделение с турецкими жаркими банями, бассейном, душами и ваннами, где и пробыл, испытывая наслаждение, несколько часов. Жил я тогда в Брюсовом переулке, вблизи Тверской улицы, в подвальном этаже, в трех минутах ходьбы от театра. После обеда, придя домой, я почувствовал большую усталость и решил отдохнуть и предупредил свою хозяйку, простую женщину, тетю Дуню, разбудить меня за полтора часа до начала спектакля, а начало спектакля в восемь часов. И я крепко, крепко заснул.
Проснулся я от того, что меня как будто кто-то толкнул, но в комнате никого не было. Я взглянул из подземелья в окно – было уже темно. Выбежал в кухню – ходики показывали пять минут девятого. Я в ужасе надел, не завязывая, ботинки и толстовку и ринулся бегом в театр. Через две-три минуты я уже был там. К моему счастью, в связи с премьерой начало спектакля запаздывало. В театре по поводу моего отсутствия было тревожно. Я исполнял ответственные действия «черного человека» в бархатном костюме, то есть выполнял полет светящейся лампы, ее падение и танец тарелок. Я буквально ворвался в театр и мигом очутился на четвертом этаже, стремительно переоделся и за две минуты до открытия занавеса уже был на своем месте. Дали занавес в 8 часов 15 минут. Что я пережил в эти минуты, трудно вам передать. Я был невменяемый и плохо соображал, но успех спектакля, который был ощутим с первых минут, изменил самочувствие, и все действия на сцене я выполнил хорошо. В антракте все подходили ко мне, качали головами, всплескивали руками, расспрашивали, как и что. Помреж Вахтанг Леванович Мчеделов написал на меня в целую страницу протокол с описанием всех последствий, если бы я не пришел к началу.
Когда я вернулся домой, моя тетя Дуня мирно похрапывала, а я почти до утра не мог заснуть от отчаяния, раздумывая, как могло случиться для меня такое горе. Утром на мой вопрос хозяйке, почему же вы меня не разбудили, – «А я, касатик, вошла к тебе, – ответила она, – а ты так свернулся калачиком и сладко спишь, ну и думаю, пущай поспит, умаялся».
Через день я должен был явиться к Владимиру Ивановичу Немировичу-Данченко. Придя к кабинету, который помещался в то время внизу, напротив Директорской ложи (ныне Правительственная ложа), я долго стоял около двери, не смея постучать в нее. Наконец, пересилив свое волнение и трусость, тихо постучал в нее. Послышалось «войдите». Я вошел. Владимир Иванович, увидев меня, даже привстал со своего кресла, посмотрев на меня суровым взглядом, начал: «Володичка, как это могло случиться, чтобы вы могли явиться с таким опозданием на премьеру нового спектакля?». Он долго меня отчитывал и закончил словами: «А я еще недавно так тепло о вас говорил, указывая на вас как на пример любовного отношения к театру, на ваш энтузиазм. Почему вы опоздали?» – сказал он уже с гневом. Я уже до того оторопел, что не мог отвечать. И на повторный его вопрос еле слышно промолвил: «Проспал». Он от удивления даже поднял плечи. «Как это можно проспать на спектакль, на премьеру. Почему вы не позаботились о том, чтобы вас своевременно разбудили?». Я молчал. «Наконец, вы могли завести будильник!». «У меня, Владимир Иванович, нет будильника», – виновато пролепетал я. Владимир Иванович замолчал и, внимательно разглядывая меня, покручивал свои усы. «Вы сколько получаете жалования?» – спросил он. «Двадцать рублей». Он, подумав, сказал: «Ну, хорошо, я вам на будильник пять рублей прибавлю», – и записал карандашом в настольном блокноте. И я стал получать двадцать пять рублей.
Произошел у меня и второй эпизод, связанный с именем Владимира Ивановича. После того, как Владимир Иванович ласково и внимательно обошелся со мной во время моего испытания на экзамене, я очень расположился к нему душою, а после случая с прибавкой на будильник и от тех впечатлений, которые я получил от присутствия его на репетициях, я стал его обожать. Встречаясь с ним, я всегда останавливался несколько в стороне, как бы по-военному во фронт и пропуская его мимо себя, почтительно с ним раскланивался.
В одну из таких встреч у зеркала в фойе вокруг зрительного зала я расшаркнулся с ним и стремительно пошел дальше. И вдруг я услышал оклик: «вернитесь!». Я подошел к Владимиру Ивановичу. «Повернитесь спиною». Я немедленно это сделал. Он взял меня за руку и в дырку рукава на локте моей толстовки запустил свой палец. «Что это такое!» – воскликнул он. Я, вспыхнув от стыда, молчал. «Что это такое?» – повторил он значительнее. – «Можно быть одетым скромно и даже бедно, но прилично, и почему вы ходите таким разгильдяем? Вы забыли, что вы находитесь в Художественном театре. Нужно быть всегда одетым хорошо, почему вы не носите костюм, сорочку?» – Я молчал. «Я вас спрашиваю, Володя?» – «У меня нет его» – «Нужно приобрести, он стоит не так уж дорого – двадцать, тридцать рублей. Актер должен всегда хорошо быть одетым, это его воспитывает, он приучается хорошо носить одежду и держаться в обществе. А вы в будущем, быть может, будете актером, это вам пригодится». – «Я, Владимир Иванович, не могу купить костюм, у меня нет денег», – ответил я. «Вы сколько получаете, Володичка?» – «Двадцать пять рублей». Владимир Иванович хмыкнул, покачав головой и поглаживая бороду, молча глядел на меня и что-то думал. «Ну, хорошо», – сказал он, уходя. – «Я вам пять рублей прибавлю». Брошенная фраза Владимиром Ивановичем, что я, может быть, когда-нибудь буду актером, вселила в меня веру в счастливую возможность и еще больше привязала к нему.
Я стал получать тридцать рублей. А через месяц я уже был одет в двадцатипятирублевый костюм, купленный в рассрочку, снежно-белое белье с галстуком и начищенные ботинки. Это белье-манишку (грудь) и воротничок изготавливала тогда немецкая фабрика «Мей» из тонкого картона, обклеенного белым блестящим крахмальным коленкором, и стоили они по пять копеек каждая вещь. Такое «белье» носила тогда вся скромная Москва. Оно было достаточно приличное и стойкое в носке, но когда теряло свой пристойный вид, оно не возобновлялось.
Встретившись с Владимиром Ивановичем в том же фойе, окружающем зрительный зал, он внимательно окинул меня взглядом и чуть заметно улыбнулся, а я испытывал высшую степень счастья, не мог скрыть от него моей расплывшейся улыбки.
Года через три произошел со мной и третий случай, связанный с Владимиром Ивановичем.
Была весна 1914 года. Я задумал с моим другом по МХАТ, оркестрантом-чехом Вячеславом Вагнером, поехать летом за границу. Избрали Австрию – Тироль и Италию. На это требовались деньги. Я тогда получал уже тридцать пять рублей в месяц, но моего летнего жалования не хватало на поездку, и я в надежде на щедрость Владимира Ивановича отправился к нему «бить челом».
Войдя в кабинет, я застал его сидящим за письменным столом. Он что-то писал и, не отрывая глаз от письма, спросил меня: «Что скажете, Володичка?». Я, долго подбирая корявые слова, сказал, что пришел покорнейше просить у Вас аванс в сто рублей. Владимир Иванович от удивления на мою просьбу чуть не ахнул и, положив карандаш на стол, воскликнул: «Да вы с ума сошли, а на что вы будете жить дальше? И для чего вам понадобилась такая сумма?» – «Я хочу, Владимир Иванович, поехать за границу» – «А-а-а!» – протянул он и молча начал глядеть на меня, а в заключение сказал: «Аванса я вам не дам», – и начал на маленьком листочке что-то писать. Я извинился за причиненное беспокойство и, расстроенный, начал было уходить. «Постойте», – окликнул Владимир Иванович. – «Куда же вы? Аванса я вам не дам, но за границу поезжайте». Я не мог понять смысла произнесенных слов. И он протянул мне в руке записку. Выйдя из кабинета, я прочел ее. Было написано: «В кассу бухгалтерии МХАТ. Выдать из моих средств Володе Попову сто рублей, с погашением по пяти рублей в месяц. Вл. Немирович-Данченко».
И летом, после гастролей театра в Киеве, мне посчастливилось побывать в Австрии, в Вене, и пройти по Тирольским Альпам пешком от Зальцбурга до Инсбрука, столицы Тироля, а затем в Италию – Венеция, Флоренция, Рим, Неаполь, остров Капри и Бриндизи, южная оконечность Италии, где застала меня война.
Константин Сергеевич и Владимир Иванович, когда их работы подходили к концу, иногда предлагали участникам данной постановки высказывать свои мысли о недостатках не только по поводу своей роли, но и о других ролях, и даже коснуться общего замысла постановки.
Был 1936 год. Владимир Иванович был увлечен постановкой «Любовь Яровая». Работа уже приближалась к концу, и он усиленно работал над последним актом. Он никак не мог решить сцену выхода вождя-революционера Кошкина, в ней недоставало революционного пафоса. Он пробовал строить окружающую толпу по-разному, но эта сцена не получалась. Кошкин тонул в этой толпе и растворялся. Я был участником этого спектакля, исполняя роль Колосова и работая над шумовым оформлением.
Я постоянно наблюдал с большим интересом ход репетиций, и у меня мелькнула мысль: а что, если Кошкину не выходить, а его как победителя под крики ликующей толпы выносить на плечах его товарищей. Зная, что предложить такую мысль вроде как не возбраняется, все-таки я не решался, и сидел в зрительном зале, охваченный от этой мысли чувством большого волнения. Наступил перерыв репетиции, и актеры разошлись на десятиминутный отдых. Остался за режиссерским столом только Владимир Иванович. Стало очень тихо в зрительном зале, и горел дежурный свет. Владимиру Ивановичу принесли стакан чаю. Он сидел на своем кресле, слегка наклонившись вправо, покручивая свои усы, и по устремленному в одну точку его взгляду было видно, что он о чем-то глубоко думает.
Я тихонько встал и пошел было в буфет, но по пути остановился и, оглянувшись на Владимира Ивановича, подумал: а может быть, сказать ему? Уж очень мысль моя была горячая. Владимир Иванович по-прежнему сидел без движения. И вдруг у меня родилась смелость. «Ну что ж, думает, – подумал я, – человек всегда о чем-то думает», – и беззвучными шагами я очутился справа за его спиной. Я очень заволновался, сердце стучало, мысли путались, и я не знал, с чего начать. «Простите, Владимир Иванович», – начал я. Он от неожиданности даже вздрогнул и зыркнул на меня недовольным взглядом. «Подождите, Володя», – процедил он медленно, продолжая думать и забыв про меня. Что я тогда пережил, не поддается описанию, я очень смутился и медленно побрел от него куда-то в пространство с одной ужасной мыслью – что я сделал. Как я вышел из зрительного зала и очутился в боковом фойе, я не заметил и долго ходил по нему в разных направлениях, то останавливаясь, то от отчаяния внезапно делая быстрые шаги вперед. А в голове назойливо сверлила все та же страшная мысль – что я сделал, как быть, что делать. Очутившись в буфете – там уже никого не было – я взял себе бутерброд и стакан чаю, сел за стол. В буфете появился курьер и, подойдя ко мне, сказал: «Вас Владимир Иванович кличет». Услышав это, я почти со стоном побрел за курьером. На сцене была какая-то заминка, и репетиция не начиналась. Я подошел к Владимиру Ивановичу, он взглянул на меня таким же озабоченным взглядом и сказал: «Вы простите меня, Володичка, я с вами как-то… Что вы мне хотели сказать?». Я до того был взволнован и растерян, сначала начал извиняться, хмыкал что-то, не зная, с чего начать, и наконец несвязно, длинными периодами стал излагать суть своего предложения. Он, не дослушав меня, слегка откинулся и, судя по жесту его руки, хотел мне что-то сказать. «Правильно», – сказал он коротко и, прошептав про себя, повторил: «Правильно, спасибо, Володичка! А на будущее, если вам захочется что-то сказать мне, обязательно скажите, но всегда выбирайте время, когда это можно сделать».
Последний раз я встретил Владимира Ивановича незадолго до его кончины. По возвращении из эвакуации мы встретились с ним в том же фойе вокруг зрительного зала. Подойдя к нему, я раскланялся, а он, смотря на меня недоумевающим взглядом, не узнал меня и спросил: «Кто это?». Быть может, этому причиной были сумерки и фойе, а может быть, память стала изменять ему. Я сказал, кто я. «Ах, это вы, Володичка, очень хорошо. Вы будете мне очень нужны. Я в Тбилиси буду ставить «Антоний и Клеопатра» Шекспира, а вы мне сделаете войну», – и начал подробно рассказывать, к какой эпохе это относится и т.д. Я сказал: «Это трудно будет сделать, Владимир Иванович, так как я занят как актер в репертуаре театра». «Ничего, – ответил он. – Я вас увезу ненадолго».
После этого я Владимира Ивановича уже не видел.
Окончание следует
Рукопись хранится в Музее МХАТ
Подготовлено к публикации Марией ПОЛКАНОВОЙ
«Экран и сцена»
№ 19 за 2019 год.