Приглашение к слову

Михаил Барышников в спектакле "Бродский/Барышников". Фото Janis DEINATS (с сайта Нового Рижского театра)Премьере спектакля “Бродский/Барышников”, состоявшейся в Новом Рижском театре, предопределено было стать событием – в театральном плане подобные потусторонние разговоры с поэтом судьбоносны как для зрителей, так и для людей, их не наблюдавших.

Первое, что вспоминается в связи со спектаклем, – книга Соломона Волкова “Диалоги с Иосифом Бродским”. Но тогда собеседники сидели напротив друг друга в креслах. Постановка же Алвиса Херманиса задумана скорее в жанре “разговора с тобой наедине” – об одиночестве, старении, памяти, о смерти и бессмертии. Например, “Сохрани мою тень. Не могу объяснить. Извини / Это нужно теперь. Сохрани мою тень, сохрани / За твоею спиной умолкает в кустах беготня. Мне пора уходить. Ты останешься после меня” – эти строки звучат не мольбой, а обычным разговором, даже перепалкой старых друзей. Хотя в 1964 году, когда написаны “Письма к стене”, Иосиф Бродский и Михаил Барышников дружны еще не были.

Если в Нью-Йорке, где в разные годы оказались оба, Барышников читал наизусть стихи Бродского для себя (как и Мандельштама, например), что удивляло Бродского, то сейчас выбраны те из них, что говорят более про него, Барышникова сегодняшнего. Спектакль Алвиса Херманиса раскрывает Михаила Николаевича, прежде всего, с человеческой стороны. Я не буду перечислять все стихотворения, из которых составлен “Бродский/Барышников”, мои коллеги сделали это, когда писали о постановке с упором на поэзию Бродского.

Misha, в балетном мире Барышникова зовут только по имени, следуя дягилевскому завету “удиви меня”, удивляет зовом слова, даже благословением слова. Великий танцовщик выступает в драматических спектаклях с 1990-х годов, в его репертуаре – проза, в том числе русская. Замечательно, говорят, он играл чудика в пьесе по мотивам произведения Резо Габриадзе. Были Кафка, Бунин, Хармс. Был безумный голос Нижинского. Поэзия возникла впервые.

Часовое чтение поэзии может показаться монотонным, соседка рядом со мной явно скучала. Но суть заключена в голосе Барышникова: в нем нет ни трагической интонации, ни драматической ноты, ни тем более сантиментов. Есть чистый звук голоса и пластический на него отклик. В свои шестьдесят семь лет танцовщик на сцене не суетлив и отнюдь не загнан в ловушку: он читает длинные стихи по раскрытой книге; наизусть – те, что написаны короткой, подпрыгивающей, словно по ступенькам, строкой; в записи звучат стихи, семантический ряд которых исполнитель продлевает языком тела. И здесь важна мысль поэта, которую явно подхватили создатели спектакля: “Что за чем следует – это самый главный эле-мент. Не что именно говорится, а что за чем следует…”. Оттого возник кумулятивный эффект, благодаря чему стало важным, что говорится.

Режиссер выстраивает спектакль на необычной перекличке двух камертонов – поэтического и пластического: “Я могу молчать, но лучше мне говорить” (“Натюрморт”) и “Сохрани мою тень” (“Письма к стене”). Кстати, стене предназначена действительно важная роль.

Заброшенный пригородный дом отдаленно напоминает ахматовскую “будку” на Финском заливе, но скорее дачу на рижском взморье с характерными для югендстиля херувимами. Зеленая веранда опутана плесенью, что подтверждает ее близость к воде, и старой проводкой, то и дело происходит замыкание (художник Кристина Юрьяне, художник по свету Глеб Фильштинский). Хозяин явно долго отсутствовал.

Барышников появляется в дверях веранды с чемоданом в руке. Стихи вживую он читает на авансцене, перед стеной, а в записи – внутри дома. В самом финале под строки “как будто влил / кто в молоко белил” (“Это было плаванье сквозь туман”) стекла веранды закрашиваются белой краской, и фигура Барышникова постепенно исчезает.

Раскачивается ли он с закрытыми глазами взад-вперед, сидит ли на простой деревянной скамье в профиль, слова артист роняет, как капли, отзывающиеся о дно колодца. Стихи начинаются внезапно, накатывают афоризмами – как будто у человека прокручиваются в памяти куски из дорогих сердцу сборников. При этом Барышников демонстрирует естественную, но и забытую, манеру чтения, артикулирующую каждое слово, высвечивающую “сияние русского ямба”. Возможно, манера эта связана с сохранением чистоты русского языка вдали от родины, а возможно, объясняется причинами чисто профессиональными, связанными с бессловесным искусством танца.

Тем не менее, танцовщик не набрасывается на слово, а произносит его вкрадчиво, словно кошка, подкрадывающаяся к мыши. Только в данной ситуации он – не мышь (как Иосиф Бродский прозвал друга), а – кошка. Вот где проявляются барышниковские трезвость сознания и трезвость формы. И на мгновение кажется, что Барышников в очках – это некий профессор изящной словесности, американский коллега Бродского, если угодно, с которым была договоренность осенью 2015 года встретиться в Латвии, неподалеку от родного для них Питера.

Поэзию Бродского интерпретировали на драматической сцене Михаил Казаков (в сопровождении саксофониста Игоря Бутмана) и Алексей Девотченко. Но Барышников, повторим, не актерствует, не интонирует, а читает стихи друга будто бы ему, просто тот отошел к колодцу или в магазин, и вот-вот вернется и продолжит с полуфразы (словно не было девятнадцати лет отсутствия, прошедших со дня смерти поэта). Так, собственно, и происходит несколько раз – голос Барышникова вызывает голос Бродского. В записи поэт подхватывает начатое артистом стихотворение, и даже сам Барышников дважды вздрагивает от звука, идущего с колосников (“Я входил вместо дикого зверя в клетку” и “Натюрморт”).

Подобную поэтику продления режиссер с актером поддерживают и пластически. Известно, что в жизни Иосифа Бродского балет почти не присутствовал, но парадокс – словесный ряд продлевает жизнь танцовщика, а стихи, их звук и ритм, откликаются в памяти тела. Думается, неслучайно Misha вспоминает о тех танцевальных партиях, в каких Бродский в принципе мог его видеть, а на его американские выступления поэт ходил не раз. Здесь различимы и сплетение рук из “Видения розы” (“Цветы”), и взмах плаща матадора с характерным перестуком фламенко из “Кармен” (“В тот вечер возле нашего огня…”), и стул-кентавр (“Полдень в комнате”). Конечно же, то танцевальные обрывки, телесные намеки, идущие в очень замедленном темпе, их мы различаем сквозь высокие стекла веранды.

Пластических кульминаций две. Одна из них – главная – совпадает с кульминацией поэтической. Речь идет о стихотворении “Здравствуй, мое старение!”. Бродский написал его в тридцать два года, Барышников сейчас вдвое старше. Не скрываются морщины, обнажены мышцы шеи, на лице поблескивает щетина. Барышников приподнимает одну брючину, затем вторую – обнажаются ноги “бога танца”, снимает пиджак – и перед нами щуп-лый торс. На драматической сцене отразилось зеркало балетной сцены. Вторая кульминация – “Портрет трагедии”, голос в записи сопровождает contemporary на едва слышимый церковный напев. Тело извивается на стуле, получая невидимые и видимые удары руки, возникает образ пьеты, снятого с креста тела.

Итак, пластическая траектория спектакля ведет вниз. Бродский, не любивший театра, сам того не ведая, вывел формулу современного танца: “Чем ближе к земле, тем ему интересней” (“Цветы”). Это есть формула сегодняшнего искусства Барышникова, которое Бродский четверть века назад точно определил “какой-то метафизикой тела”. И сам же описал суть этой метафизики в стихах, Барышникову вовсе не посвященных, например, в “Колыбельной трескового мыса”: “Только найдя опору, / тело способно поднять вселенную на рога”.

Поэтическое же повествование спектакля, наоборот, идет по восходящей – от “…Мой голос, торопливый и неясный” до “Разговора с небожителем”. Однако выход на уровень экзистенциального диалога, как сказано с иронией в другом стихотворении “Наши жизни, как строчки, достигли точки”, снижается до самоиронии – “Навсегда расстаемся с тобой, дружок”.

И самым ценным оказывается слово поэта в устах танцовщика, лишенное возраста, коннотации, метафизики. Как воду в ладонях, он доносит его в первородном звуке. И приглашает к слову – не в бытовом, а в библейском смысле.

Варвара ВЯЗОВКИНА
«Экран и сцена»
№ 22 за 2015 год.