Право на жизнь

Сцена из спектакля “Самоубийца”. Фото А.ИВАНИШИНАНынешний театральный сезон богат на премьеры, чутко реагирующие на социально-политические события в стране. Не то чтобы режиссеры целенаправленно стремились к публицистичности, дело в самой реальности, безапелляционно расставляющей в спектаклях свои смысловые акценты. Как никогда, оказались востребованы пьесы Бертольда Брехта и жанр кабаре (“Кабаре Брехт” Юрия Бутусова в Театре имени Ленсовета и кабаре-ревю “19.14” Александра Молочникова в МХТ имени А.П.Чехова; совсем недавно курс Вениамина Фильштинского в СПбГАТИ выпустил спектакль по пьесе “Страх и отчаяние в Третьей империи”), произведения русских сатириков Михаила Салтыкова-Щедрина, Николая Эрдмана, Михаила Булгакова и памфлеты современных драматургов (например, “Сфорца”, спектакль Центра имени Вс. Мейерхольда, по тексту Саши Денисовой, написанному в жанре рыцарского романа). Развязанная война, подогреваемая фанфаронством о былом величии страны, убийство видного политика в самом центре столицы, поочередно горящие соборы и научные библиотеки, превращенные в пепелища, и в то же время суд над режиссерами, запрет спектаклей кликушествующими ханжами, – все это кипящий котел, “оглушающий фон” нынешней российской действительности. На другом ее полюсе – печально-сосредоточенное безмолвие многотысячной толпы, выходящей к стенам Кремля. С одной, скрытое манипулирование и натравливание, с другой – открытый жест протеста.

Так совпало, что 1 марта в день празднования 10-летия “Студии театрального искусства” и ее премьеры “Самоубийца” в Москве состоялось шествие в память о Борисе Немцове. Вольно или невольно спектакль Сергея Женовача прочитывался в контексте происходящих за стенами театра событий (вернее, интуиция художника опередила их), усиливших едкость эрдмановской пьесы. Конечно, речь, прежде всего, о втором действии, о том ключевом для всего спектакля моменте, когда главный герой Подсекальников в исполнении Вячеслава Евлантьева пытается отбиться от стервятников, дерущихся за кафедрой, перекрикивающих друг друга и спорящих, во имя кого и чего – святой церкви, интеллигенции, высших идей или плотских утех отдал душу Семен Семенович. Этот фрагмент сыгран актерами невероятно смешно и по смыслу не менее язвительно. Толпа зевак, теснящихся на самом краю сцены, чуть не сбивающая вертикально стоящий поблизости гроб (чтобы публике было хорошенько видно покойника), производит впечатление жалкое и беспомощное. Каждый изо всех сил старается перетянуть внимание зрителей на себя. И скользкий с елейными интонациями отец Елпидий Сергея Аброскина, читающий проповеди и одновременно косящий на дам своими маслянистыми глазками. И сухощавый, цинично-рассудительный прощелыга Калабушкин Алексея Верткова, который умудряется выйти сухим из любой передряги. И надменно-пленительная спутница Калабушкина, словно дикий плющ, обвивающая его тонкими руками Маргарита Ивановна Пересветова Марии Шашловой. И хитроватый конформист Гранд-Скубик Григория Служителя, умело гипнотизирующий всех интеллигентскими речами. И истеричная жеманница Клеопатра Максимовна Марии Курденевич, запутавшаяся в романтических бреднях. И вальяжно-хваткая хищница Раиса Филипповна Татьяны Волковой, посверкивающая черным глазом из-под сдвинутой набок шляпки. И суетливый стукач Егор Тимофеевич Сергея Качанова, прикрывающийся вечной фразой: “с идейной точки зрения”. При этом Сергей Женовач не идет по пути ожидаемой карикатурности, плаката. Эрдмановские персонажи в его спектакле – не сатирические маски, но живые люди, вполне узнаваемые характеры. Комический эффект достигается за счет того, что герои не скрывают своей двуличности, в открытую ведут двойную игру. Словно соперничая в виртуозности лицемерия, с азартом наблюдают за махинациями партнеров, постепенно окручивающих Семена Семеновича.

На фоне этого многоголосого, амбициозного оркестра семейство Подсекальниковых выделяется какой-то особой наивностью, невинностью. И Подсекальников Евлантьева, и жена героя, Мария Лукьяновна Евгении Громовой, еще совсем молоды, полны сил и здоровья. Они впервые появляются перед нами уютными, нежными, только что вставшими с теплой постели. Она – в простой белой ночной рубахе, он – в трусах, прикрываясь большой подушкой. Он капризно и по-мальчишески уперто требует ливерной колбасы посреди ночи. Она устало, сквозь сон, старается вкрадчиво угомонить его. Он непоседлив, она немного вяла, но от ее огромных печальных глаз не ускользает ни одно движение мужа. Так, по ходу действия Мария Лукьяновна Громовой будет с нежностью и волнением наблюдать за своим неприкаянным мужем, по-матерински утешая и подбадривая его. Будет прощать его гнев с битьем посуды, а если нужно, подыгрывать ему в разгроме квартиры, простит и флирт с разными Клеопатрами. А он, крепкий, коренастый, кровь с молоком мальчуган, изо всех сил будет стараться доказать ей, Маше, что может преуспеть в жизни и прокормить семью, хоть научившись игре на геликоне, хоть застрелившись за благую и светлую идею. Играть на геликоне он так не научится (от натуги раскраснеются торчащие уши, но труба предательски издаст лишь один жалобно-гнусавый звук), и застрелиться не хватит смелости, даже с десятой попытки, – победит инстинкт жизни (ведь страшно, даже испарина выступит на лбу). Но Маша, родная и верная Маша, молчаливая страдалица, всё поймет и простит (лишь раз как будто не своим – хриплым – голосом вскрикнет на похоронах: “он ведь живой, живой!” и в ту же секунду, оттесненная толпой, вновь встанет где-то с краю, скромно понурив голову). А если Маша не подоспеет, с Семеном Семеновичем всегда рядом окажется теща Серафима Ильинична Анастасии Имамовой, еле передвигающая ноги, но чудом успевающая следовать за непутевым зятем по пятам, подобно наседке, охраняя непослушного птенца, который то и дело норовит выпасть из гнезда.

Это трио – оплот домашности, душевного тепла, жизнелюбия и стойкой веры друг в друга. Этот островок кажется еще более крошечным на фоне декорации Александра Боровского, выстроившего двухэтажную конструкцию из десятка дверей. Эти двери всех мастей: шершавые, гладкие, крашеные, деревянные, со вставленными матовыми стеклами… Все они словно бы вытащены из пыльных коммунальных трущоб. Они заперты, когда в них стучатся, взывая о помощи, и назойливо отворяются настежь, когда не нужно. В их щели постоянно кто-то подглядывает. О них, как голуби в клетке, бьются Семен Семенович и Маша. Эти двери выталкивают героев на самый край авансцены, лишая возможности спрятаться, укрыться от посторонних глаз. Всё у всех на виду. Даже в сортир вламываются без спроса. Грохот без конца запираемых и отворяемых дверей, скрип и скрежет петель образуют свою звуковую партитуру, назойливую и раздражающую, создают атмосферу неуюта. Ее прерывает лишь музыка живого оркестра, который пару раз появляется в партере как реальное воплощение мечтаний Подсекальникова.

Первое действие – бесконечная, немного однообразная маята героя, не знающего, как и где применить свои недюжинные силы. Юношеская энергия бьет через край. Слишком много мечтаний, от которых кружится голова. Подсекальников – романтик, еще слишком инфантильный, и потому он оказывается легкой добычей пройдох. Во втором действии спектакля Женовачу удается выйти к более серьезному, звучащему чрезвычайно своевременно, обобщению. Устав стоять в тесном гробу, истосковавшись по свободе и наслушавшись споров раздухарившихся гостей, из которых каждый жаждет “приватизировать” смерть новоявленного героя, Подсекальников Евлантьева произносит проникновенный, полный жажды жизни монолог. В нем слышатся мольба и жалоба, гнев и протест. “Все строительство наше, все достижения, мировые пожары, завоевания – все оставьте себе. Мне же дайте, товарищи, только тихую жизнь и приличное жалованье…” «Ради бога, не отнимайте у нас последнего средства к существованию, разрешите нам говорить, что нам трудно жить. Ну хотя бы вот так, шепотом: “Нам трудно жить”».

Евлантьев выговаривает эти слова, избегая патетики. Он произносит их тихо, но в них звучит и настойчивое требование. Так бережно подвести зрителя к финалу, заставить его внимательно вслушаться в мольбу маленького человека, могут только в стенах “СТИ”. Но вдохновенный, жизнеутверждающий монолог уже в следующую секунду прервется неожиданным выстрелом – застрелится Федя Питунин, оставив записку: “Подсекальников прав. Действительно жить не стоит”. Отголосок печали повисает в тишине зрительного зала. Потом, стоя в очереди в гардероб, зрители будут стараться не замечать куклу сидящего молодого юноши, рухнувшего головой на стол. У Женовача – финал полон безнадежности. Раздавшийся выстрел – это отчаянный сигнал “SOS” людей, находящихся на краю.

Вера СЕНЬКИНА
«Экран и сцена»
№ 6 за 2015 год.