XXV съезду КПСС не посвящается

Сергей Герасимов
Сергей Герасимов

Продолжение. Начало см. – “ЭС” №№ 9, 11, 12, 2020

Первый фильм по моему сценарию мой погодок-режиссер из Молдавии Володя Пламадялэ снял на втором курсе. Назывался он “Цель”. О Михаиле Марголине, конструкторе пистолетов. Самый легкий из известных в ту пору спортивных пистолетов был принят на вооружение милицией именно из-за легкости. Стрелки из пистолета системы Марголина занимали первые призовые места на соревнованиях в мире, когда я села писать покадрово воспоминания о том, как летом в Херсон приехал бабушкин друг  – этот самый Миша Марголин. Откуда она его знала  – не ведаю. Но после войны она выбрала быть не врачом, что позволял диплом, а ночной сиделкой военного госпиталя, а потому все ее друзья были из прежних раненых, которых она выхаживала. Слепой Марголин не только не ходил с палочкой, простукивая тротуар впереди себя, а еще и носил через плечо на тоненьком ремешке фотоаппарат “ФЭД”,  – чтобы никто не догадался, что курортник в соломенной шляпе и темных очках  – слепой. Он чувствовал пространство и не сталкивался с другими прохожими.

Марголин рассказывал мне, как мальчишкой ушел с отрядом ЧОНовцев  – “части особого назначения”  – делать революцию в Средней Азии, как доверяли ему бойцы чистить и смазывать оружие. И когда он подорвался на заложенном басмачами снаряде и ослеп, всё, что знали и помнили его руки  – были детали стволов всех калибров. После госпиталя его оставили в отряде, где он продолжал на ощупь разбирать и собирать, чистить и смазывать оружие. И отдельные детали на вес казались ему слишком тяжелыми. Когда настал мир, Миша добрался до Тулы, нашел людей, которым смог втолковать, что он вылепит из пластилина, а они  – должны будут выточить из металла деталечки, в которых он знал, как убрать лишний вес. Так родился пистолет Марголина. Так родился первый сценарий, принятый режиссером Володей Пламадялэ и его мастером И.Копалиным к производству. Нам выдали пленку, я привезла слепого бабушкиного друга в павильон учебной киностудии, и мы начали снимать.

Центральным символом стал круг мишени. События в жизни героя отмерялись выстрелами по внешнему кругу, когда пули ложились в первый, второй круг, но никак не в центр  – в “десятку”. Сделать пистолет, который бы с первого выстрела позволял попасть в десятку, стало целью жизни слепого мальчика, помнившего на ощупь только детали оружия. Сложно было найти образ мрака, человеческой слепоты и приходящего  – на новом уровне  – прозрения. Володя нашел: шлюз на реке. И снял корабль, запертый в коробке шлюза, который медленно опускался на дно шлюза, когда из шлюза уходила вода, и вместо голубого простора реки во весь экран черной стеной вырастала огромная мокрая дверь шлюза, как глухая стена слепоты и отрезанности от мира. Оставался только звук  – было слышно, как плещется черная вода. Потом экран лопался посередине и трещал, как ткань,  – это медленно разъезжались двери шлюза, и в щелку врывался слепящим лезвием свет. Дверь расползалась в две стороны, и открывались простор и река. Жизнь возвращалась к герою: Марголин вертел в пальцах болванку, и пули ложились все ближе к центру и, наконец  – в десятку.

Я посмотрела фильм и задохнулась от протеста: все было не так, как мне представлялось. Марголин тоже был в зале. Слушал пространство. Володя терпеливо уговаривал меня, что нужно время, чтобы принять точку зрения второго человека  – режиссера, говорил, что получилось хорошее кино и что у сценария вообще есть всего две возможности: умереть в фильме  – и тогда рождается фильм, как побег из похороненного в земле зерна, либо  – “воплотиться”, что означает получить плохой фильм, в котором режиссер строго следовал букве сценария. Он был прав  – я поняла через несколько лет, что фильм он сделал хороший. Увидеть его негде: ВГИКовские короткометражки не показывали в кинотеатрах, а теперь он наверняка уничтожен.

Я не умерла, посмотрев, что сняли по моему тексту, как предупреждал Габрилович, а потому  – могла быть сценаристом.

Главное, что я вынесла из этого опыта,  – строить драматургию на неполноценности героя я не хочу. Это упрощает драму. Решила писать о таких, как я,  – зрячих, здоровых и полноценных людях, которым дано все  – глаза, руки и ноги, а жизни нет. Неблагополучие не имело меты  – оно было растворено в воздухе. Хотелось передать именно это  – “репортаж с петлей на шее”.

По коридору пролетел слух, что со мной хорошо работать. В курилке с ревностью отмечали, что если на этаже сценаристов появлялся режиссер, то это ко мне. Из любимых воспоминаний осталось, как пришел режиссер Юрий Сольский из мастерской Ефима Дзигана, окинул взглядом курящих, выбрал меня и тихо на ухо попросил: “Покажи мне Свиридову”. Я ткнула пальцем себе в грудь, и он рассмеялся.

Следующий фильм мы сняли с Ларисой Кариной из мастерской Бориса Альтшулера. С ней я впервые вошла в монтажную. Потому что в Володином фильме мне казалось, что отдельные кадры стоило поменять местами. Лариса снимала о страданиях малышни, когда родители отдают детей в детский сад. Я долго хранила в срезках лица детей, так убедительно рассказывавших о том, что им не нравится в саду. Ребенку нужна мама, вынесла я из этого опыта, и точно знала, что мои дети будут расти дома. “Я иду в ясли”  – называлась картина. Эту фразу детеныш прорыдал нам на камеру в ответ на вопрос, какое у него горе.

Следущий фильм  – “Письмо домой” алжирского режиссера Джелула Хайя из мастерской И.Копалина. Лирическую ленту, пронизанную тоской по дому, сняли в жанре письма Ваньки Жукова на фоне сияющей огнями вечерней Москвы. Смуглый восточный мальчик замерзал в московской метели и тосковал по дому. То, что осталось за кадром, было много ярче всего, что вошло в кадр. Мы слонялись с Джелулем по Москве, и я слышала, как он звонил папе в Париж и почти плакал от того, что скучает по бананам, которых не было в середине семидесятых в Москве. Папа сказал, что вышлет. Каждый день после занятий мы плелись с Джелулем на почту выяснять, не пришла ли посылка. И настал день, когда посылка пришла, но вручать ее прибыли специальные люди в штатском. Они распечатали коробку, достали бананы и с садистским наслаждением на глазах Джелуля, резали их на мелкие кусочки, приговаривая, что они обязаны убедиться, что внутри бананов не посланы наркотики или валюта. Мой худой голодный товарищ стоял, и я видела, как подрагивали тонкие ноздри, вдыхающие аромат бананов  – большой диковинки той поры, и смуглая кожа щек прятала румянец гнева: его оскорбляли подозрением, а он не мог защитить себя. Когда все было искромсано, они предложили гору ломтиков Джелулю.

 – Спасибо,  – тихо сказал мальчик и вышел.  – Чтоб я все это видел уже по телевизору!  – с молитвенной страстью процедил он, подарив мне изысканное ругательство. Мы шли по улице к метро. Он плакал, а я гордилась тем, что он не стыдился меня. Гордилась доверием. Сквозь слезы он рассказал, что ничего не может есть в Москве  – еда чужая, непонятная, и единственное, что он может глотать, был творог. Мы зашли в гастроном, я купила творог и пригласила Джелуля к себе. Дома смешала творог с яйцом, поджарила сырники, остудила холодной сметаной и предложила Джелулю попробовать. Впервые за долгие месяцы он ел и не мог остановиться. А через день-другой он приехал с группой друзей  – голодных худющих алжирских студентов. Они привезли продукты и стояли-смотрели, как делать сырники. Потом ели и сидели рядком на полу на газетах, прислонившись спиной к стене, пьяные от еды. Еще через пару дней они приехали с женами и детьми, и я учила жен и детей. А еще через несколько дней меня вызвали в Первый отдел ВГИКа, где строгая маленькая женщина сделала внушение, что с иностранцами сходиться близко не рекомендуется, и сказала, что в последнем правительственном перевороте в Алжире русских жен вышвырнули из страны. Я слушала в недоумении. Я не собиралась замуж и не могла объяснить, что парни приходят ко мне с женами и детьми. Еще через день моя подруга, с которой я снимала квартиру, сказала, что ее вызвали в Первый отдел ее НИИ и уведомили, что отчислят из аспирантуры, если еще раз в ее квартире появятся иностранцы. Я стала носить готовые сырники во ВГИК. Там в столовке мы подолгу сидели, говорили и ели. Я слушала рассказы о том, что происходит в Алжире. История советско-алжирских отношений потрясла меня, и мы незаметно перешли к сочинению дипломного сценария с одним из друзей. Он летал домой в Париж, находил там в архивах фильмотеки то, что представлялось нужным, а остальное мы доснимали. Монтировали и однажды увидели, что полнометражный фильм сложился. Мы следовали рецептам Джило Понтекорво и его “Битвы за Алжир”, но с другой стороны баррикад. Герои Джило  – алжирцы  – ненавидели французских оккупантов. Наши герои ненавидели русских. Фильм оказался настолько пронзительным, что после просмотра его в посольстве Алжира атташе по культуре выразил мне свое восхищение в письме, которое принесли ребята.

А дальше… Старательно подбирая слова, парни объяснили мне, что лучшее, что они могут сделать для меня  – это убрать мое имя из титров, чтобы сохранить мне жизнь и репутацию. Я не поняла почему, и мне объяснили, что моя нота сострадания к участи Алжира оказалась настолько звенящей негодованием, что угнетателями по отношению к алжирцам выглядят не только французы, но и Советы, что справедливо, а потому  – мой фильм не только антифранцузский, но еще и антисоветский. И если показать его таким, как есть, то я как минимум останусь без диплома, но может случиться что и похуже. И никто из них не сможет меня защитить. И эта мысль для них невыносима. Алжирского студента его правительство защитить сможет. В крайнем случае его выдворят из СССР. Мои товарищи были детьми от смешанных браков: мамы из Алжира, отцы  – из Франции. Они прибыли из Парижа и в случае конфликта во ВГИКе благополучно вернутся в Париж, а мне  – если не убрать мое имя  – и во Францию дорога будет заказана навсегда. Я слушала и не понимала ни слова. Тогда мне предложили эксперимент: без моего имени в титрах дать возможность Жан-Пьеру  – режиссеру-дипломнику  – показать фильм кафедре и посмотреть, что будет. Процедура называлась “Предзащита диплома”. И я посмотрела…

В просмотровом зале на четвертом этаже собралась масса народу  – алжирцы пришли с семьями. Пестрые одежды жен и детей отличали их больше, чем смуглость кожи. Смотрели фильм в тишине. Многие принимали участие в нашей работе. Главной моей находкой стала идея отдать текст полемики об освобождении Алжира в ООН читать за кадром детям. А в кадре  – шли детские рисунки. Так показать, что взрослые люди обсуждают вещи, которые ребенку ясны. Дети смотрели, не дыша. После просмотра на сцене расселись педагоги с кафедры режиссуры и приглашенные критики. Имена называть не хочу, так как никого уже нет в живых, а вели они себя непристойно. Обличительные речи, стилизованные под кинорецензии неслись в зал. Режиссера обвиняли в том, что он  – неблагодарная тварь  – вместо того, чтобы воздать хвалу советским освободителям Алжира от французов-колониалистов, занялся тем, что делал из французов фашистов, вскользь коснувшись освободителей. Это был самый невинный упрек. Докладчики, сменяя друг друга, обвиняли Жан-Пьера во всех грехах. И когда все высказались, и в зал бросили вопрос, не хочет ли кто-нибудь что-то сказать, я подняла руку и встала. Меня знали почти все в зале, и никто из тех, что на сцене. Я, как “простой зритель”, сделала короткий доклад о том, почему сравнение с фашистами правомерно. И показала в цифрах  – в процентном отношении к общей массе населения потери в СССР в годы немецкой оккупации и потери алжирского народа в период колониализма. Я сыпала цифрами, что были предъявлены с экрана, и все совпадало. Если запиналась  – алжирцы подсказывали. Некто со сцены, спросил, откуда я все это знаю, и я сослалась на фильм. Эти цифры были на экране. Плюс  – за кадром эти же цифры произносили детские голоса, что, как я задумчиво предположила, должно было означать, что ребенку понятно, о чем речь. Группа товарищей на сцене была озадачена.

Александра Свиридова. В редакции газеты “Амурский комсомолец”. 1975.  Фото Т.АНДРЕЕВОЙ
Александра Свиридова. В редакции газеты “Амурский комсомолец”. 1975. Фото Т.АНДРЕЕВОЙ

Режиссер Жан-Пьер защитился. Ему дали диплом, и он покинул СССР. Мне на имя ректора ВГИКа атташе по культуре Посольства Алжира прислал красивое письмо на красивой бумаге с золотым обрезом и с золотой скрепочкой, которая крепила к письму приглашение посетить Алжир,  – в знак признательности за поддержку на защите диплома. Меня вызвали к ректору, показали письмо, и там, в кабинете ректора, я поклялась, что не поеду в Алжир, но попросила отдать мне скрепочку. Ректор Виталий Николаевич Ждан отдал. На память. Фильм жил долго, слухи о нем достигали моих ушей, и иногда я даже сожалела, что сняла имя. Потом спохватывалась и благодарила ребят за то, что они подумали обо мне.

Напрасных знаний не бывает  – и Алжир неожиданно сослужил мне добрую службу. Поскольку ВГИК был идеологическим вузом, государственный экзамен мы сдавали в двух параллельных вселенных: дипломный сценарий рассматривала Госкомиссия, в составе которой были драматурги, а экзамен по научному коммунизму принимали представители кафедры общественных наук, парткома и райкома партии Бабушкинского района, где был ВГИК. Меня не любила педагог по научному коммунизму с выдающейся фамилией Стучебникова. Она чуяла “чуждый эле-мент” и беседовала со мной на семинарах с большим пристрастием. Однажды случилось невероятное. Я к этому времени выучила наизусть “Архипелаг ГУЛАГ”, который был у меня в маленькой книжечке издательства “Посев” чуть ли не на папиросной бумаге. Маленькую коричневую карманную книжечку с золотым тисненным названием я носила в сумке и несколько раз попадала в курьезные ситуации. На занятии Стучебникова сделала большой доклад о Шахтинском деле и разоблаченных врагах народа. Все привычно понуро смотрели в стол и рисовали что-нибудь на листочках. Я дождалась, когда она закончила, и с предпоследней парты сказала, что это очень странно,  – то, что она говорит, так как давно известно, что все это клевета и невинные люди были напрасно осуждены по Шахтинскому делу.

 – Кому известно? Откуда у вас эта информация?!  – приподнялась со стула мрачная строгая Стучебникова и нависла над столом. Крупная немолодая женщина с закрученной седой гулькой волос на затылке, она требовала ответа.

 – Я где-то совсем недавно читала, сейчас вспомню…

 – Ну-ну, вспоминай,  – зловеще сказала она.

В классе стояла тишина. Сидящая сзади замечательная моя подруга Машка Шептунова стукнула меня по спине и прошипела:

 – Остановись, а то вспомнишь!

 – Нет, не помню,  – очнулась я, тут же вспомнив, где я читала.

Прозвенел звонок. Стучебникова проводила меня тяжелым взглядом. А Машку я не рискнула спросить, читала ли она “Архипелаг“ или знала из других источников.

Госэкзамен по научному коммунизму был часом расплаты для Стучебниковой. Она не раз говорила, что таким, как я, не место в советском кино  – не мне обращаться к многомилионному советскому зрителю. Я взяла билет. Зачитала вопрос, что говорил и писал Ленин о неоколониализме. Едва не рассмеялась и сказала, что вопрос странный, так как термин возник после 1924 года. Стучебникова радостно заметила, что я ошибаюсь, что гениально прозорливый вождь КПСС Ленин писал о неоколониализме, и мне следует привести что-либо из его высказываний. Я задумчиво произнесла, что дословно не помню, но там точно было о том, что неоколониализм  – это нехорошо. Кто-то из членов комиссии прыснул со смеху.

Стучебникова повернулась к членам ГЭК и с пафосом спросила:

 – Вы видите?!

И далее о том, что подобное небрежное отношение к предмету я демонстрировала на протяжении всего периода обучения, а потому  – два балла. И вывела оценку в протоколе. Это был серьезный удар.

Госэкзамен можно было сдавать только раз в год, то есть право пересдачи за мной сохранялось, но я оставалась на второй год без права выхода на защиту. Я задумалась. Надо было что-то делать. Искать помощи было не у кого. Руководитель мастерской Василий Соловьев не раз говорил, что не позволит такому идеологическому врагу, как я, окончить его мастерскую. Он обвинял меня в “буржуазной идеологии”, которая проявлялась во всем  – он с карандашом проходился по моему тексту и везде видел то, о чем говорил. Я не спорила, кивала и думала, что пусть он борется со мной и совершает свои поступки, а я буду совершать свои. Теперь шахматная партия осложнялась.

К счастью, я не успела никому поведать о своей печали, когда услышала, что актерско-режиссерский ГЭК будет принимать экзамен по научному коммунизму то ли завтра, то ли послезавтра. Я приняла решение.

Все четыре года мы  – сценаристы  – учились вместе с актерами и режиссерами мастерской Сергея Герасимова и Тамары Макаровой. Многие лекции слушали вместе, над многими этюдами вместе работали. Состав госкомиссии актерско-режиссерского факультета должен был быть другим! Я была известна своей непунктуальностью  – опозданиями и прогулами, а потому Тамара Федоровна не удивилась, когда я жалобно попросила ее позволить мне сдать научный коммунизм вместе с ее курсом. Что-то наплела, что я проспала, опоздала, забыла, болела. И мне позволили.

Утром на экзамене актеры и режиссеры привычно забились на задние парты, когда я последней вошла в аудиторию. Члены ГЭК  – известные актеры  – сидели вдоль стола. Я извинилась, что буду лишней на экзамене и попросила разрешения быть первой.

Аудитория облегченно вздохнула, и на заднем ряду все зашелестели шпаргалками. Я села к столу, взяла билет и увидела, что небеса присматривают за мной: там был вопрос об Алжире, о неоколониализме, о борьбе с ним. Я сделала глубокий вдох и нырнула  – принялась рассказывать захватывающую интригу, описанную мною в сценарии для Жан-Пьера. Начав с Хрущева, который стучал ботинком по столу в ООН и так добился того, чтобы вопрос об освобождении Алжира из-под колониального гнета Франции был вынесен на обсуждение. А дальше  – с цифрами  – рассказала, как СССР участвовал в освобождении Алжира. Как печальна была участь Алжира, который долго избавлялся от французских колонизаторов, а потом оказался под пятой СССР.

Меня потрясенно слушали все  – Сергей Герасимов и Тамара Макарова, весь актерско-режиссерский курс. Ни один нормальный человек не мог столько знать об Алжире. Дополнительных вопросов не было. Сергей Герасимов решительно подвинул к себе ведомость, поставил пятерку, подписался под ней, и все актеры  – звезды советского кино и его студенты предыдущих выпусков,  – последовали за Мастером. Я поблагодарила и вышла. Прошла в кабинет общественных наук, заглянула, увидела Стучебникову и кротко сказала, что пересдала только что экзамен и получила пятерку.

 – Как, где, кому?  – недоверчиво спросила Стучебникова.

Я ответила.

 – Это недействительно!  – выкрикнула она.

Я кивнула и удалилась. Вернулась в аудиторию к Герасимову, попросила разрешения войти и сказала, что на кафедре общественных наук говорят, что пересдача госэкзамена и подпись Герасимова недействительны.

Описать, как прекрасно Сергей Аполлинариевич исполнял гнев, невозможно. Это было очень красиво. Высокий и прямой, он становился еще выше и прямее. Легкая походка делалась легче, широкий шаг  – шире. Он встал из-за стола, ни слова не сказал комиссии и вышел. Он прошел мимо меня, как мимо мебели: не во мне было дело, а в НЁМ! И широким шагом пошел по коридору.

Этот проход стал для меня еще одним уроком. Герасимов не раз говорил, что по земле ходят зрители, а актер всегда спускается с неба. На парашюте. Он касался своих подтяжек и показывал, что парашютные стропы следует чувствовать за своей спиной  – ты уже здесь, но еще не коснулся земли. Парашют всегда держит тебя. И между стопой и полом должен быть зазор хотя бы в один сантиметр. Я смотрела ему в спину и понимала, что это мастер-класс. Даже сегодня не могу поверить, что ему было 80 в 1976 году. Герасимов потянул дверь на себя, вошел в кабинет общественных наук, пробыл там две минуты и так же вышел  – легкой походкой, не касаясь паркетного пола. Каким знаком или словом он дал мне знать, что все в порядке, не помню. Знаю, что поняла, что мой экзамен сдан на отлично и я могу выходить на защиту диплома.

А кино мое кануло. Как и мои друзья-алжирцы.

Иногда в газетах я встречала знакомые имена даже в должности министров в далекой стране.

Дальше был БАМ. Партия и правительство строили Байкало-Амурскую магистраль и сгоняли воспевать ее поэтов, художников, композиторов. На кафедре мне рекомендовали снова ехать изучать жизнь строителей. Теперь уже собирать материал для фильма и дипломного сценария. Мне дали должность по распоряжению товарища Лапина  – главы комитета по телевидению и радиовещанию страны, и я полетела. Что-то снимала для местного  – Амурского  – телевидения, где служила редактором на студии Благовещенска-на-Амуре. Что-то писала для газет  – “Амурский комсомолец” и “Амурская правда”. Походила по трассе на вездеходах и “газиках”, участвовала в закладке поселков и была на стыковке участков трассы. Много увидела. Вернулась, написала сценарий документального фильма, его одобрили, нашли режиссера. ВГИК нашел деньги нам на новую поездку. ЦК комсомола поддержал, и мы снова полетели на трассу, в Тынду.

“Просека”  – назвали мы фильм с режиссером Алешей Колесниковым из мастерской Романа Кармена. Из всего, что попало мне в кадр, я выбрала делать камерное элегичное кино об отряде парней-лесорубов “Московский комсомолец”. Парни весь день валили лес, а по ночам сидели у костра и под гитару пели песни о Москве. Москва снилась им, и хотелось домой.

Руководитель мастерской документального кино Роман Лазаревич Кармен настолько полюбил нашу работу, что собственноручно приклеил начальный титр “XXV съезду КПСС посвящается”. Дорогу в монтажную я знала: с Алексеем вместе мы укладывали звук  – песни под гитару, которые пела москвичка Таня Денисова  – бард просеки. Улучив минуту, я прошла в монтажную и разрезала картину. Утром нового дня Роман Лазаревич приехал на занятия прямо из Кремля, где ему вручили высшую награду Родины  – Звезду героя Социалистического труда. Звезда блестела на пиджаке, когда он отчитывал меня в коридоре. Потупив взор, я говорила, что съезд пройдет, а фильм останется. Я не хотела, чтобы меня посвящали съезду. Фильм сложился. Им открыли Международный фестиваль киношкол, и ему достался главный приз. Меня пригласили в европейскую киношколу на семестр, но кафедра выбрала отправить другого человека.

 – Почему едет Маша, а не я?  – спросила я Кожинову.

 – Потому что ты не вернешься,  – спокойно ответила она.

 – Откуда? Из этой поганой…?!  – и я презрительно протянула название столицы одной из стран соцлагеря.  – Да на хер она мне нужна?!

  – Мы именно так и подумали: зачем она тебе?  – и решили послать Машу,  – парировала Мила.

Этого фильма тоже нет. Остались слова на бумаге да пара пожелтевших фото, где я с режиссером и операторами Гунаром и Марикой. И память о том, как каждое лето я отправлялась на творческую практику в “конец географии”  – на край карты  – изучать жизнь. Туда, где был последний аэропорт страны. Так я объездила Сибирь и Дальний Восток. Мои операторы и режиссеры любили меня в Москве  – в предвкушении путешествий, и кляли на трассе БАМа, когда ночью нужно было на вечной мерзлоте влезать в спальный мешок, мерзнуть, а днем подыхать от комаров. Но когда фильм выходил из монтажной, смотреть на экран было отрадно.

Александра СВИРИДОВА

«Экран и сцена»
№ 13 за 2020 год.