Леопольд Сулержицкий. Время первого выбора

Фото из архива Музея МХАТ
Фото из архива Музея МХАТ

В ноябре этого года исполнилось 150 лет со дня рождения Леопольда Сулержицкого (1872–1916) – режиссера, педагога, подвижника, оставшегося в истории театра в первую очередь благодаря своему мощному личностному и этическому влиянию. Влиянию, что, выйдя за рамки Художественного театра и Первой студии МХТ, руководителем которой он был, бросило отсвет и на другие явления российского театра ХХ века, куда более поздние. Ведь, если вдуматься, установки жизни всех театральных студий – от Вахтанговской через Арбузовскую к “Современнику” – несли в себе тот этический кодекс, который некогда был заложен Сулержицким в основу Первой студии МХТ.

Естественно подумать, что столь харизматичный человек уже в молодости был особенным. Исследователь жизни и творчества Сулержицкого Елена Полякова в своих книгах о Леопольде Антоновиче сокрушается, что о его детстве и юности осталось мало свидетельств. Поэтому заглавие этой публикации “Время первого выбора” в известной мере условно. Трудно сказать, были ли события 1894–1895 годов, в которые хочется вглядеться, моментом первого серьезного выбора для Сулержицкого. Возможно, что и не первым. Но одно утверждать можно точно: в его жизни катаклизмы середины 1890-х имели колоссальное значение. Они во многом его сформировали. Неслучайно любивший Сулера (так с юности сокращали фамилию Сулержицкого) Лев Толстой в 1895 году писал, что поражен его “простотой, спокойствием и благодушием. У него настоящий внутренний переворот”.

Канва же этих событий такова. В конце 1894 года 22-летнего Леопольда выгнали из московского Училища живописи, ваяния и зодчества, студентом которого он являлся несколько лет. Причиной послужили выступления против начальства. Сулер уехал в Крым и Одессу, устроился матросом на корабль добровольного флота и несколько месяцев провел в плаваниях: ходил, в частности, в Китай и Сингапур. Далее по закону он подлежал призыву – и поначалу действительно решил было идти на военную службу. Но потом отказался, заплатив за свой выбор пребыванием в психиатрическом отделении военного госпиталя. (Впрочем, присягу Сулер все равно в результате принес – не смог вынести вида стоящего перед ним на коленях отца.)

В фонде Л.А.Сулержицкого, хранящемся в Музее МХАТ (фонд № 46), есть несколько писем, раскрывающих детали этого жизненного сюжета. Это письма друзей Сулера по Училищу, а также его собственное письмо, адресованное младшему брату Александру, в котором Леопольд объясняет мотивы своего отказа от военной службы. Читая эти послания, лучше понимаешь силу поступков Сулержицкого, тогда совсем молодого человека, а по нашим нынешним представлениям, просто мальчишки.

Фрагменты писем друзей Леопольда Сулержицкого и его письмо брату публикуются впервые.

“Левка, не блуждай как метеор”

То, что Сулер после исключения из Училища завербовался в матросы, поразило его товарищей. Сами они в то время были заняты обычными для молодых живописцев заботами. Кто-то “прозябал в качестве учителя рисования”, кто-то вспоминал завет Ипполита Бакала, их товарища по Училищу, талантливого пейзажиста, тогда лечившегося от чахотки в Италии (вскоре он умер), о том, что учительство – это “капут для художника”. Обсуждали проект совместной выставки: сочиняли ее устав, прикидывали, кого позвать. Костяк этого кружка составляли художники Виктор Борисов-Мусатов, Елена Александрова (его будущая жена), Владимир Россинский, Николай Ульянов, Анна Глаголева и другие.

Все это было понятно, типично для их круга. Леопольд же отправился в совершенно непонятную жизнь. Вслед ему на Черноморское побережье полетели письма. Женщины и мужчины реагировали на поступок Сулержицкого по-разному. Девушки скучали по “милому Сулеру”, рассказывали о своем житье-бытье. Елена Александрова писала о том, что она тоже покинула стены Училища и устроилась сестрой милосердия в больницу. Другая соученица, Анна Глаголева, шутила и кокетничала: “Ну Сулер, вы молодец, все повышаетесь, я вчера рассказала про вас Александру Захаровичу [Мжедлову, инспектору Училища живописи, ваяния и зодчества], и он пророчит вам быть в скором времени капитаном. Вы наверно едете в Китай? Или это только предположение? Напишите. Мусатов предполагает, что вы едете туда для того, чтобы сделаться китайским императором, который чуть ли не отказался от престола”.

Мужчины на поступок Сулержицкого отреагировали куда резче – ими явно владело желание вернуть загулявшего товарища в привычное русло.

В феврале 1895 года Сулержицкий прислал Елене Александровой письмо и фотокарточку, на ней он был снят в матросской куртке. Один из друзей Леопольда – В.Станкевич – увидев это фото, разразился настоящей отповедью, в которой под интонацией нарочито грубоватой дружеской заботы скрывалось раздражение.

«1 марта 1895 года, Москва

Блаженному в дурацкой куртке!

Думаю, что ты еще не утек в Китай или еще куда-нибудь к чертям на кулички и мое письмо застанет тебя до отплытия в эти прекрасные страны.

Ну брат, прочел я твое письмо к Ел. Вл. [Александровой] и могу много и много сказать, даже считаю себя вправе.

Довольно бы, право, хватило горячего до слез – и будет! Ну куда тебя понесет нелегкая в это далекое плаванье. По-моему, лучше всего приехать бы тебе в Москву, выдержать экзамен теперь, весной, а там – неси тебя черти хоть в пекло!

Смотри, брат Левка, не подкузьмила бы тебя солдатчина.

До осени далеко – как бы князь [Львов, директор Училища живописи, ваяния и зодчества, не выносивший Сулержицкого] не выкинул какой-нибудь штуки, и останешься ты ни при чем. Впрочем, мое дело сторона, палки будут ломать на твоей спине, а я только буду поглядывать, какие выкидываешь штуки под барабанный бой.

Затем… еще несколько слов, и думаю, что я вправе это сказать ввиду нашего многолетнего знакомства, в силу того, что я тебя знаю… И опять любовь, и вечно любовь! И вечно то же, какая-то сентиментальная, романтическая, и не настолько, насколько всякая любовь сентиментальна, нет – а вся от начала до конца.

У меня на глазах прошло несколько твоих таких же нереальных любовей, и все они – похожи одна на другую так же, как ты – на самого себя.

Все это – от начала до конца – ряд нежных вздохов – ряд донжуанских заискиваний и проч., и проч. И как все это непостоянно, сегодня врезался в одну, завтра промелькнула новая юбка, с интересным торсом и профилем – и новая любовь на пьедестале низвергнутой вчерашней.

Да, словом дон жуан – от начала и до конца – и не будь ты таким развитым субъектом, и не имей ты той точки зрения по отношению к женщине и жизни, которую имеешь, из тебя вышел бы отчаянный волокита!

Но этого не вышло, а, следовательно, и разговор об этом излишен! Конечно, так, но право, пора бы урегулировать тебе функции своего психофизического аппарата. “Я такая натура” – но это было бы простительно грубому, схематическому типу тебя-волокиты, но не тебя, с твоим развитием. Я чувствую, что ты меня ругаешь, дескать, суется туда, где его не спрашивают. Может быть и впрямь не мое дело, но невольно хотелось сказать – и что сказал, то сказал! <..>

У нас создается, в нашей компании – мысль об учреждении своей самостоятельной выставки, без сомненья, на новых началах, первая – через два года… Ты, конечно, зачислен в члены, а член не имеет права участвовать на каких-либо других выставках, обязан – всего себя отдать этой, единственной для нас выставке. <…>

Ну, Левка, либо примыкай членом к выставке (сиречь ухитряйся всеми правдами и неправдами серьезно работать) или – для меня это равносильно бросай живопись – занимай какое-либо место в жизни, но определенное – а не блуждай как метеор!

Извини за эти отеческие наставленья – но тебя нельзя не одергивать, ты обладаешь такой слабостью к маскарадным костюмам, что, чего доброго, и эту дурацкую матросскую куртку променяешь еще на что-либо более глупое.

Брось ты эти костюмы – что за женская слабость к нарядам – берись либо за палитру, либо за плуг, а сумеешь совместить – воспоем тебе славу.

Тебя как “крестьянина” я еще понимаю, но как матроса, почти солдата – право, это какой-то морфинизм, или “костюмизм”, ибо роль морфия играет эта дурацкая куртка.

Пока – довольно. Желаю получить тебе бесконечное количество капитанских затрещин или гибели от желтой лихорадки – или еще какой-нибудь гадости в этом роде. И, пребывая в здравии и благоденствии, остаюсь твой

В.Станкевич»

Эта неожиданная выволочка, судя по переписке, неприятно впечатлила Сулера. А Станкевич вскоре опомнился, устыдился и в следующем послании объяснил истинную причину своего хамства. Причина была в банальной зависти: ведь Сулержицкий оказался способен на поступок.

Из письма В.Станкевича, без даты: “Да, брат, хоть я и говорил, что несет тебя нелегкая на моря и океаны, но в душе ведь завидую тебе (если уж дело пошло на откровенность), да еще и как. Ты столько увидишь, так близко столкнешься с этой трудовой жизнью рабочего человека, с его интересами, столько увидишь нового, столько переживешь.

Знаешь, когда ты мне сказал о своей поездке, в Москве еще, у меня буквально захватило дух, и по всему существу пробежала какая-то нервная дрожь, мне стало несколько завидно, и завидно еще потому, что – меня, моей личности на это не хватит. А ведь нужно, в сущности, очень немного. Несколько рублей денег, чтобы добраться до порта, паспорт – и за свой труд – можно сделать хоть кругосветное плаванье. Силенки бы авось хватило, не все же там геркулесы, а привыч-ку к труду приобрел бы. Но нужно было гораздо больше, чем это – нужна была сила порвать с теми условиями жизни, к которым я привык [подчеркнуто автором письма] – а на это-то меня не хватает, да, наверное, никогда и не хватит. Я осуждал твои увлеченья, но в данном отношении я завидую твоей способности проявлять свои увлеченья, идея, охватившая тебя, всегда проводится тобой в дело, как бы мимолетна она ни была”.

“Передо мной великий пример духоборцев”

Одно из драгоценных свидетельств жизни Сулержицкого в указанный период – тетрадка с записями 1895-1896 годов, переданная в дар Музею МХАТ в 1925 году актером МХАТ Николаем Александровым и его женой.

В тетрадке – письмо Сулержицкого брату с объяснениями своего мировоззрения и, в частности, позиции по вопросу военной службы. А еще дневник, который он вел во время пребывания в психиатрической больнице после отказа от службы (так называемые “Записки вольноопределяющегося”). В этих текстах мы слышим живой голос Сулера, снова и снова старающегося донести до близких свои мысли, почти захлебывающегося от них.

«Дорогой мой брат, пишу это письмо потому, что знаю о том, как тебя огорчит мой отказ от воинской повинности. Если можно, скрой пока от отца, если же неудобно, то пошли ему это же письмо. В этом отношении сделай так, как тебе покажется лучше. Так как я стараюсь в этом письме излагать те мысли, которые привели меня к такому решению, то прошу тебя – дай это письмо всякому, кто почему бы то ни было заинтересован мною, или был близок ко мне, так как написать каждому в отдельности очень трудно, тем более, что пришлось бы повторять одно и то же.

Кто знал меня ближе, тому известно, что вопрос этот давно занимал меня и что всегда его решение было у меня отрицательное. Но всегда наряду с этим решением стояла мысль о том, – правильно ли это решение в том смысле, что, решив так, я уже не в состоянии служить людям теми знаниями, которые я имею и которые я мог бы со временем расширить.

Это главное, что для меня всегда очень трудно было решить.

Я занимался живописью и думал, что со временем принесу ею пользу людям, если только я не бездарность. Для этого нужно было учиться технике живописи, и я учился, но случилось так, что я понял, что моя жизнь в городе стоит в прямой зависимости от труда в деревне, и что деревенским людям за то, что они меня кормят и одевают, я, даже научившись, ничего не дам, так как никто из них моих картин не увидит, да еще надо знать, лучше ли бы им стало, если бы они их видели, и не согласились ли бы они лучше не видеть картин, но не нести труда, который им приходится нести, работая на себя и на меня.

Но я любил живопись, меня тогда хвалили и на мои подобные сомнения люди, которым я верил тогда, отвечали, что нет надобности непременно непосредственно народу отдавать плоды своего умственного труда, что действительно разделение это неестественно, что именно поэтому надо все силы употреблять на развитие именно интеллигентного общества, чтобы оно как в можно большей массе поняло то, что происходит, и двинулось бы на помощь угнетенному люду. Так что остановка была только за тем, имею ли я настолько способностей, чтобы выполнить эту роль развивателя, учителя или нет; и, хотя многие говорили мне утвердительно, – я не мог поверить и решил, что до сих пор, пока это не станет для меня ясно, я буду сколько возможно стараться своими руками работать на себя черную работу. Я шел в деревню своими руками принять участие в труде, кормящем и одевающем людей. И для того, чтобы он был действительно таким, а не гимнастикой на свежем воздухе, – я решил пойти, имея самое малое количество денег, необходимых только на самое первое время. У меня был немного знавший меня мужик, и я поступил к нему в работники.

Не буду говорить о впечатлениях, полученных там, приятных и неприятных, так как это займет много места и не существенно важно. Скажу только о том, что, несмотря на то, что работы было очень много, – я все-таки пробовал писать этюды и делать наброски, и употребляя на это только иногда выпадавшее время – я все-таки делал успехи и мог бы делать гораздо большие, если бы был трудолюбивее. Так продолжалось довольно долго – несколько лет.

Фото из архива Музея МХАТ
Фото из архива Музея МХАТ

Живя таким образом, я видел на деле (чему не верил, когда читал об этом), что ручной труд и умственная деятельность (у меня живопись и чтение) – очень легко совмещаются и только выигрывают от этого. И чем больше я жил, тем больше я любил деревню с ее трудом, и тем тяжелее мне было жить в городе. Тяжелее не только потому, что, привыкнув за лето к здоровым условиям жизни, тяжело было отсутствие природы, физического труда, общения с животными и рабочими людьми, которые любили меня, но и потому, что чем дальше, тем яснее я видел беспомощность, ненужность этой жизни, что если я и могу что-нибудь нужное и полезное сделать для общества своей живописью, то мне незачем из-за этого освобождать себя от физического труда и взваливать его на того, для кого я будто бы работаю в городе, тем более что физический труд есть не тягость, а огромная радость, и кроме того, он сближает нас с народом, блага которого я ищу (что не может быть не важно), с которым раз вы сблизились не как добрый барин, а как товарищ – вам тяжело будет потерять эту близость.

В то же время я все яснее видел, что та страшная нищета, разврат, невежество, которые мы видим кругом себя в городе и которые начинают проникать в деревню, – есть прямое последствие нашей городской жизни, чем бы мы ее не мотивировали, как бы не говорили, что мы потому только в городе, что стараемся именно об уничтожении всех этих несчастий. Мы-то их и производим. Кроме того, что мы прямо разоряем народ, высасывая из него все что можно своими прихотями и комфортом, что мы даем ему? Кроме самых отвратительных примеров жизни в свое удовольствие, разврата, пьянства?

Чему может научиться крестьянин от близости с нами? Чему, кроме того, что даже та простая вера в добрую жизнь, хотя бы основанную на предании и суеверии, над которой мы смеялись, и та совершенно утратится и заполнится самыми отвратительными пороками. Что он прежде всего видит в городе? Публичные дома, трактиры, рестораны, разные Эрмитажи, московские гостиницы и т.п., праздность как достоинство – и все это у тех людей, которых он должен считать за пример (так как мы же его научили и научаем) и которые все это вместе с сифилисом и презрением к труду разносят по деревням. Научаем, говорю, потому что или сознательно помогаем этому, или молча принимая участием в этом ослеплении (как мы большей частью говорим в этих случаях – “исполняя формальности”).

И народ действительно изо всех сил старается подражать нам. Встретил я недавно молодого мужика из деревни, лет 17-ти, недавно, вероятно, попал в город и не мог еще собрать на “приличный костюм” – но, по всей вероятности, стыдясь своей поддевки, переделал ее в форму пиджака. Очевидно, что образование его уже началось и он сделал все, что мог, истратив последние гроши, заработанные где-нибудь на фабрике шоколада или духов.

Я также знаю, что и кухарка, молодая баба солдатка, видя мои рисунки, и зная, что я, доставляя себе удовольствие, рисую их не торопясь, получу ровно в десять раз больше, чем она при своем тяжелом труде, что она тоже постарается найти средство меньше работать и получать больше удовольствия. Это ничего, что она не окончила института, не имеет диплома, не умеет рисовать или играть на фортепьяно, но у нее есть молодое красивое тело и есть публичные дома, где ее оденут, избавят от всякого труда, и мы же придем туда и за рубль сойдемся с ней и уйдем со спокойной совестью, говоря, что ничего не поделаешь и что пока есть публичные дома, мы ими пользуемся, и что со временем этого не будет. А не будет этого не тогда, как, казалось бы, ясно можно видеть, когда мы перестанем ходить туда, а тогда, когда мы еще больше напишем картин, опер, ученых сочинений, скажем речей и станем ближе к народу.

Не могу ничего ответить на это. Потому что будь я исключительным человеком, я мог бы думать, что я в силу каких-нибудь особенных свойств моего ума вижу все это, но я знаю, что мы все это отлично знаем.

И я увидел, что никакое писание картин здесь не поможет, что нельзя убедить людей, что будет очень хорошо тем лошадям, которых мы замучили, – если мы слезем с них и пойдем (они и сами это знают) – самому сидя на тех же лошадях, а что если действительно их жалею, а не притворяюсь, то не надо бояться сейчас же слезть. И убедительней это будет и ближе к цели. Да и кто же мешает убеждать, идя своими ногами?

Многое я хотел бы сказать по этому поводу, но все это так полно и сильно изложено у Толстого, что мне было бы стыдно все это писать, если бы я не знал, что искренность дает мне право. Да и к тому же это не сочинение, а просто мне хочется поговорить с близкими мне людьми. Говорю, как умею.

И я понял, что только один есть путь, который неожиданно совпал с учением Христа, хотя я не думал о нем и всегда недоверчиво относился к нему. Я очень недавно действительно не только рассудком, но всем чувством понял величие и глубину этого учения. “Не делай того другим, чего не хочешь, чтобы тебе делали”. Заставить всех не делать другим того, чего они не хотят, чтобы им делали, – я не могу, потому что все это было бы насилие, если бы я даже и мог, но сам могу стараться сколько возможно – не делать другим, чего не хочу, чтобы мне делали. Мне жаль животных, которых бьют для еды. Я знаю, что можно не есть мяса, и мне хочется, чтобы этого не было. Что же я должен сделать для этого? Смешно было бы, если бы я выдумал всех уговаривать, сам продолжая есть мясо. И гораздо убедительнее, даже ничего не говоря, – самому не есть мяса. Не говоря уж о том, что я не могу быть уверенным – уговорю я других или нет. Заставить всех не есть я не могу, но сам могу не принимать участие в том, что считаю преступ-ным.

Мне жаль народа, трудов его на нас, и я всеми силами должен стараться, не дожидаясь других, взять свой труд на себя. Своими руками на земле.

Мне жаль проституток – и я должен тоже, не дожидаясь других, не пользоваться ими, стараться сколько возможно не смотреть на женщину как на предмет удовольствия. Быть целомудренным. Таким образом относился я и к воинской повинности. Может показаться странным, что после этого я последнее время решил отбывать ее.

Это я и хочу объяснить.

Случилось это потому, что всегда я смотрел на солдата как на человека, приготовленного для войны с другими народами. И потому думал, что можно отбывать воинскую повинность, так как смотрел на нее как на исполнение ничего не значащих внешностей. Если же случится война, то сказать тогда, что я никого убивать не могу, так как это противно совести и закону Христа. Так бы я и сделал, если бы не прочитал “Царство Божие внутри нас есть” [“Царство Божие внутри вас”, сочинение Л.Н.Толстого], в котором ясно показано, что солдаты не столько для наружного неприятеля, сколько для поддержания того насилия, которым держится настоящий строй жизни.

Справедливость этой мысли поразила меня, и я уже не мог сделать того, что хотел; не мог, так как увидел, что само существование солдат в казармах в мирное время – есть уже страшное насилие, которым держится все то, что я считаю источником несчастья всех людей. Что соглашаясь быть солдатом – я помогаю бедным, обманутым людям не видеть того обмана, благодаря которому они сами своими руками отнимают от своих отцов и братьев последний грош для того, чтобы отдать его праздным людям на прихоти, удовольствия – и главное, на усиление средств этого же обмана, и если они не захотят отдать, – то сейчас же, не задумываясь, начать их бить, истязать и даже убивать. Это все ведь происходит для этого, и рассылают новобранцев из Киевской губернии на Кавказ, а кавказских – в Киевскую губернию. Что же это? Ведь я не только помогаю обманывать, но сам уже тем, что служу, выражаю готовность сделать то же самое – примером подтвердить истинность, справедливость происходящего.

Этого я не могу.

Насилие я уничтожить не могу, не могу всех заставить перестать обманывать и насильничать, но могу не насильничать и не обманывать. Я знаю, что, может быть, меня ждут страдания. Но эти страдания ничтожны по сравнению с тем злом, которое я причиняю своим согласием. То зло, которое мне могут причинить люди, не знающие, что творят, ничтожно по сравнению с этим, приносимым моим согласием злом – и тем, которые насильничают, и насилуемым.

Передо мной великий пример духоборцев.

И стыдно нам, людям более образованных классов, стыдно нам из-за боязни ничтожных сравнительно страданий – прятаться и лгать как мальчишки, видя, как люди, знающие истину, – смело и бодро несут свои жизни для утверждения в мире царства любви. Стыдно еще и потому, что мы взялись учить и, видя, что они нас давно перегнали и нашли то, что мы давно уже и забыли искать, заблудившись в своих похотях, науках и искусствах, – вместо того, чтобы пойти к нам навстречу, – стараемся забыть о них и не придать значения их поступкам.

Давайте же лучше признаем свою ошибку и выйдем к ним на помощь.

Последнее время я особенно сильно чувствую, что жизнь только один раз бывает, что каждую минуту она может быть отнята, так же, как и пришла из того же вечного начала. Которое не умею назвать иначе как Богом, и что поэтому ничего нельзя откладывать на после, а все, что только можно, – все надо сделать сейчас.

Вот те мысли, которыми мне хотелось поделиться с вами, мои добрые товарищи. И если я хоть немножко сумел передать то, что думаю, и если ты, мой брат, и отец, и все мне близкие люди – действительно любите меня, а не то удовольствие, которое я, может быть, иногда доставляю вам, – то не жалеть вы меня будете, а радоваться. “Ибо иго мое благо и бремя мое легко”.

Москва, 1895 г.»

Публикацию подготовила Александра МАШУКОВА

«Экран и сцена»
№ 24 за 2022 год.