Прекраснее жизни

• "Евгений Вахтангов. Документы и свидетельства"Первый том двухтомника “Евгений Вахтангов. Документы и свидетельства” (М., “Индрик”, 2011) открывается свидетельством о рождении Евгения Богратионовича Вахтангова, второй завершается репортажем о памятном вечере, состоявшемся полгода спустя после его смерти. Между ними – коллаж из очень разных вахтанговских текстов, писем ему и от него, прижизненных и посмертных о нем воспоминаний, публикаций, официальных и приватных документов. В этом пестром потоке и разворачивается невероятно увлекательный сюжет о превращении рядового владикавказского провинциала в гениального режиссера с мировым именем.
Главной особенностью этого фундаментального и подлинно научного труда (в каждом из двух томов более шестисот страниц; там только указатель драматических и музыкально-драматических произведений насчитывает более десяти страниц, а аннотированный указатель имен – семьдесят с лишним) стало вот что: при чтении почему-то совершенно исчезает барьер столетней исторической дистанции. Но проявляется магия потока подлинной жизни, которую творит сам Вахтангов под присмотром, как заметил Алексей Бартошевич в своей колонке о двухтомнике на сайте ОpenSpace.ru, того “сочинителя жизни, чье имя следовало бы, вероятно, писать с заглавной буквы”. Создатели двухтомника не развели, как бывает это обычно, все документы и свидетельства по ранжиру, а выстроили их в хронологическом порядке. И внутри книги словно само собой возникло естественное движение времени, мыслей, дел Вахтангова.
Впрочем, по воле составителя период 1910-х годов в отличие от предыдущего композиционно сделан иначе, он прокручивается четырежды в разных разделах: Вахтангов в Художественном театре и Первой студии, затем – в своей Вахтанговской, затем – в студии Гунста, затем – в “Габиме”. И только последние два сезона его вновь собраны воедино. Вахтангов, всегда оставаясь самим собой, тем не менее, по-разному проявлялся в этих весьма непохожих сообществах. И образы четырех студий с различными правилами, укладом и действующими лицами предстают на страницах двухтомника очень ясно, и роль Вахтангова в каждой из них вырисовывается совершенно отчетливо. Но все-таки, поочередно читая эти разделы, я в своем воображении постоянно пыталась накладывать их друг на друга, чтобы представить себе едва ли не ежедневное течение вахтанговской жизни во всей возможной ее полноте, как это было в самом начале и в самом конце книги. Отчасти мне это даже удалось.
Редактор-составитель Владислав Иванов со своей маленькой группой исследователей – Марией Львовой, Ириной Сергеевой, Марией Хализевой и при участии Маргариты Литвин – не только восстановили целостность некоторых прежде изуродованных цензурой документов, но разыскали в архивах много неопубликованного ранее. Все тексты еще и тщательно откомментированы, а в точных, емких и отлично написанных комментариях этих также нередко содержатся сведения, предъявленные читателю впервые. Когда вдруг встречается пометка – тут не удалось установить чью-то личность или точную дату события, тут не расшифровано рукописное слово – она неизменно вызывает изумление, ведь кажется, что эти люди знают про Вахтангова, его время, его окружение абсолютно все.
Комментарии сопровождают каждый текст, а не вынесены, как было принято прежде, в отдельное приложение, что тоже стало замечательным решением. И дело даже не в удобстве чтения, хотя и это качество ценно. Здесь они служат соединительной тканью между разнородными фрагментами, вписывая их в общий исторический, художественный и человеческий контекст вахтанговского круга. Более того, в комментариях к каждой публикации есть один из трех вариантов предуведомления: либо “впервые опубликовано” там-то и тогда-то, либо “публикуется впервые” только теперь, либо “полностью публикуется впервые”. И через эту, на первый взгляд, техническую систематизацию проступает в двухтомнике особый драматизм, связанный с судьбой художественного наследия Вахтангова.
Вот Владикавказ. Гимназия. Троечный аттестат. Любительская сцена. Раннюю прозу юноши, возмечтавшего о литературной карьере, и его всерьез написанные (шуточные – любопытны) стихи читать неловко и смешно, до того все это патетично и претенциозно. А заметки, где он пишет о себе в третьем лице, превращаясь в такой же персонаж, как и его приятели, наоборот, очень приятны – простые картинки провинциальной гимназической жизни, исполненные особого юношеского драйва. И понятно, почему в три предшествующих книжных издания вахтанговских текстов (1939, 1959 и 1984 годов) эти, владикавказские, не были включены – на первый взгляд, ничем они особо не примечательны, а в некотором роде даже смахивают на компромат по части литературного вкуса Вахтангова. Но для составителя весь этот корпус документов, где можно обнаружить напластования чужих влияний, мировоззренческие искания, попытки самоосознания, – важен как некая точка отсчета для будущей метаморфозы.
Потом Москва. Университет. Занятия, студенческие бунты, походы в театр. Адашевские курсы. Первые актерские провалы, первые победы. Мне было странно читать, как до последней возможности Вахтангов цеплялся за учебу в университете, как продолжал уже без особой надежды рассылать по редакциям свои литературные опусы. Оказывается, он все еще не был до конца уверен в своем театральном предназначении. И только после поступления Вахтангова в Художественный театр жизнь его, представленная в свидетельствах и документах, вошла, наконец, в нам знакомое русло. Теперь он рядом со Станиславским, Немировичем-Данченко, Сулержицким, с мхатовцами – один из них.
Опубликованы многочисленные, не изданные прежде мхатовские записи и конспекты Вахтангова, сохранившие для нас, кроме всего прочего, первые попытки Станиславского публично объяснить свою “систему”. И это не просто фиксация чужих мыслей. Знаком NB Вахтангов отмечает важные для себя вещи, и потому конспектирование становится очень интересным способом косвенной его самохарактеристики. В записях этих воскресает домашняя, теплая (что вовсе не снимает всех проступающих внутренних сложностей) атмосфера Художественного театра.
Иногда читать бесстрастные вахтанговские “стенограммы” (“Вы прямо стенограф”, – похвалил его Станиславский) смешно. Так, совсем молодо и несолидно на репетиции “Гамлета” схватились в споре Константин Сергеевич и Владимир Иванович. Или Гзовской, капризно запутавшейся с ролью Офелии, Качалов вдруг сообщил про шекспировскую страдалицу: “Это лань, но одичалая”. А своего Гамлета назвал “мужественным голубем”, что явно рассердило Немировича-Данченко, оборвавшего качаловский зооморфный ряд резковатым: “Не перебивайте…” (т. 1, с. 268-269).
В одной из лекций Вахтангова в Первой студии, записанных Серафимой Бирман и опубликованных только сейчас, он говорит о Станиславском, но, конечно, и о себе: “У КС есть убеждение, что долж-на существовать вера и уверенность в свое подсознательное. У души замечательная способность: запечатлевать все, что происходит. На сцене часто проявляется это сильнее, чем в жизни. Сцена прекраснее жизни” (т. 1, с. 430). Да, последние спектакли Вахтангова, бесспорно, доказали превосходство театра над жизнью, свободно одолев уже утвердившиеся в новом государстве материалистические догматы.
Оставив университет, Вахтангов за сильной занятостью в театре позабыл о своих эсеровских пристрастиях. И никаких особых идеологических трений с большевиками у него при жизни вроде бы не случалось. Но после смерти Вахтангова в его литературном и сценическом наследии обнаружились, как говаривал Андрей Синявский, “стилистические разногласия” с советской властью и ее “соцреализмом”, что вынужденно камуфлировалось и замалчивалось исследователями, учениками. Недаром создатели двухтомника сначала предполагали дать ему название “Вахтангов без купюр”, и хоть от этой идеи отказались, но миссию свою по освобождению вахтанговских текстов от советской селекции выполнили вполне. Нет смысла писать тут о вахтанговских режиссерских идеях, его мыслях о театре, о религиозных и мистических поисках, соединенных с процессом кропотливой сценической работы. Пусть люди прочтут об этом сами.
Двухтомник представляет нам Вахтангова в очень плотном,
пестром человеческом окружении, где есть родные, учителя и ученики, коллеги или просто какие-то случайные персонажи. Замечательные письма пишут ему студийцы разных студий – пытаются объяснить себя и свою любовь к учителю. Вот у Толоконниковой: “Не примите дурно мое письмо, я знаю, что ничего не сумела сказать вам. Но, может быть, вы прочтете то, что не написано” (т. 2, с. 323) – они все думают, что он поймет их без слов. Кажется, так и происходило. Вахтангов из тусклой обыденности поднимал вслед за собой огромное количество людей в тот мир, который прекрасней жизни.
И прощаешь ему несправедливость по отношению к Станиславскому – за год до смерти Вахтангов был беспощаден к учителю в знаменитых Всехсвятских записях, которые в советские времена театральные люди, перевирая, шепотом пересказывали друг другу, а мне в полном варианте показал еще К.Л.Рудницкий, упорно добивавшийся их публикации. Станиславский в последнем разговоре с Вахтанговым о гротеске возник на этих страницах резким, разъяренным, смертельно обиженным на, наверное, любимого своего ученика, который когда-то так доверчиво пошел за ним. Но понятно, что без этой обиды не родилось бы во МХАТе грандиозное “Горячее сердце”.
По отношению к Вахтангову, впрочем, тоже порой не менее жестоки бывали другие. Впервые опубликовано удивительно горькое, но исполненное любви и беспокойства письмо Софьи Гиацинтовой, где она пишет, что “Женя из самого себя делает отдельного божка”, что “у него талант как коростой зарос совсем” (т. 2, с. 517-518). Или полубезумное письмо Яхонтова, где он осыпает уже покойного “язычника” Вахтангова настолько абсурдными обвинениями в эстетстве, купеческой хватке и антисоветчине, что становится невыносимо жаль его самого.
Но любви, бережного понимания, дружества в вахтанговском кругу было несоизмеримо больше. Мы встречаем тут совершенно другого, юного Завадского – не Гертруду (когда Завадскому дали звезду Героя социалистического труда, Раневская сочинила такой вариант аббревиатуры звания), каким запомнили его в последние годы жизни, а Юру, у которого прелестная мама, входившая в вахтанговский круг еще до того, как ввела туда своего сына. Больной сестре Завадского Вахтангов адресовал какие-то надмирные романтические письма. И если всех прочих своих студийцев Вахтангов чаще всего называл по имени-отчеству, то Завадского – только “Юра”, причем, с ощутимой даже на бумаге теплой интонацией. Именно Завадский скажет в опубликованной впервые стенограмме потрясающие слова про уходящего Вахтангова, который, судя по фотографиям, в смерти стал очень похож на святого Антония из собственного спектакля, Завадским и сыгранного.
Страшно и прекрасно читать о том, как умирающий Вахтангов не кричал, а выпевал свою боль, превращая ее в музыку. И это какая-то габимовская черта его смертных мук. Мне кажется, он многое предсказал в своем великом и у нас в стране надолго отодвинутом в тень “Гадибуке”, что театральным дибуком остался не только в душах своих учеников, в истории мирового театра, но по-прежнему подает голос здесь и сейчас при каждом новом театральном прорыве. Замечательная книга “Вахтангов” позволяет услышать этот голос и неоспоримо доказывает – да, разумеется, сцена прекраснее жизни.
Анна СТЕПАНОВА
«Экран и сцена» № 17 за 2011 год.