Свой голос

“Крылья” Ларисы Шепитько, “Долгие проводы” Киры Муратовой, “Чужие письма” и “Голос” Ильи Авербаха сняты по сценариям Наталии РЯЗАНЦЕВОЙ. Дмитрий Быков написал о ней: “Самое сонное внешне и самое бурное внутренне время семидесятых зафиксировано в ее кинематографе, хотя она вообще-то мало привязана ко времени и мало меняется с годами ее манера – жесткое, точное исследование неразрешимых конфликтов”.

У Наталии Борисовны юбилей. “ЭС” присоединяется к поздравлениям и публикует ее воспоминания (из книги “Не говори маме”) об Александре Галиче, чье 100-летие отмечалось 19 октября.

 

“…ЗА ВСЕ, ЧТО ЕМУ ВТОРОПЯХ НЕ СКАЗАЛИ…”

Помните эту песню Галича про то, как уводили Мандельштама, про обыск в его квартире: “А два понятых, словно два санитара”, “А две королевы небрежно курили, а после казнили себя и корили…” (имеются в виду Анна Ахматова и Надежда Мандельштам). Много лет крутятся в голове эти строчки: “…за небрежный кивок на вокзале, за все, что ему второпях не сказали…”

Строго говоря, нельзя писать про Галича, потому что в душе навсегда остался привкус собственного предательства, и тысячу раз себя спрашиваешь, имеешь ли право, ибо унылое оправдание “А что мы могли?..” – не ответ на молодежно-

бестактное “А вы-то где были?”.

Как мы пытали старших в конце пятидесятых годов: “А вы-то где были, неужели не видели, не понимали, например, в тридцать седьмом?” Кстати, и Александра Аркадьевича спрашивали, было у нас много таких откровенных разговоров: когда, как приходило прозрение, понимание того, что происходит в стране? У него, как он рассказывал, это случилось как-то внезапно, одномоментно, именно как прозрение в конце сороковых.

Он был романтиком по складу души и таланта – в самом лучшем и уже забытом смысле этого слова. Да, человек, написавший язвительные строчки “Романтика, романтика небесных колеров – нехитрая грамматика небитых школяров”, был для нас, молодых скептиков, уникальным, неправдоподобным примером романтизма и идеализма. Возможно, последним в этой стране и в этом веке. Так мы и смотрели на него – восхищенно и оцепенело, понимая, что он сам выбрал свою судьбу: “Я по тонкому льду иду, я иду и дразню беду…”

Жизнь Александра Аркадьевича была вся на виду, и многим, многим есть что о нем рассказать. Да он и сам все о себе написал. Его стихи и песни пропитали нашу жизнь на много лет вперед, и он знал, что так будет. Теперь, когда его интонации стали расхожим достоянием бардов, и часто с досадой отмечаешь – “Да это же испорченный Галич!”, я думаю – а как бы он к этому отнесся? Может, где и поморщился бы на плоские строчки, а в общем – снисходительно, без обиды, без насмешки.

Он знал, что его “растащат”, он хотел, чтобы “растащили”. И был он на редкость снисходительным, доброжелательным, уважительным к каждому отдельному человеческому существу, не было в нем ни тени высокомерия или той угнетающей окружающих требовательности и подозрительности, что так часто свойственна людям, знающим себе цену.

Мы были молодыми, и для нас он был – “маэстро”. Мы с мужем, с Ильей Авербахом, только начинали работать в кино, ездить в Дома творчества и, должно быть, оказались последними из кинематографистов, кто успел довольно близко познакомиться с семьей Галичей. От них исходил дух праздничности и некоторой театральности. Почему-то мне до сих пор представляется Галич во фраке – должно быть, во сне приснился, во фраке с дирижерской палочкой, в жизни я его во фраке не видела, видела в вельветовом рыжеватом пиджаке или в черной гладкой фуфайке, в каких все тогда ходили.

Как же странно – ездили мы с ним по пригородным магазинам, “по точкам”, как это называли в Болшеве, искали ботинки мужчинам, купили мне платье, обмывали его в неопрятном кабачке, говорили про футбол – высоко ценимое им “единственное в стране зрелище, в котором не знаешь конца”, спешили к телевизору, а я – к очередному сценарию, и тоже помню: “Так дайте почитать, я вам обещаю полезный совет, я ведь самый лучший редактор”. И читал быстро, и давал советы, и не было у меня трепета, как перед всеми “взрослыми” и знаменитыми и даже перед самыми “нелучшими” редакторами. И вот над всем этим будничным, чепуховым, чего и не вспомнишь, возвышается крупная фигура “маэстро во фраке” – явственней и реальней реальности. Словно есть у нас третий глаз, чтобы видеть суть без помех и хаоса жизни.

Я всегда видела двух Галичей. Один, с которым так просто и приятно поболтать, человек светский – то есть и комплимент умеет сказать как-то изящно и уместно, и посплетничать о том о сем – в меру, без злобы, без яда, смягчая любую беседу то шуткой, то тяжким вздохом, то отрешенным взглядом (а русская беседа сами знаете куда клонится – “вывести на чистую воду” и “расставить все точки”). Но я всегда видела другого – в котором кипят стихи, играет музыка, который точно знает свое место во времени и в пространстве, провидит свою судьбу и торопит ее.

Горько и смешно вспоминать: Ангелина Николаевна, Нюша, жена Александра Аркадьевича, с утра, и за обедом, и после просит, умоляет: “Не надо, Саша, не надо нам никуда ехать, надо позвонить и сказать… Ты болен, ты устал… Что там за люди? Ты их знаешь?” Он соглашается, он решительно скажет, что “сегодня – никак”. А к вечеру они оба соберутся и поедут.

Как-то так получилось, не удалось позвонить, “люди же ждут”. Смешно, потому что на третий раз мы уже дословно знаем весь этот спектакль. Галич мается, хмурится и как будто всерьез просчитывает, чем грозит очередной магнитофон. А на самом деле он очень хочет петь. И рад, что пригласили, и рад, что любят, ценят, зовут. А горько потому, что из любого времени, хоть и сегодня, наученные горьким опытом, знающие все, что с ним, и с другими, и с нами произошло, мы ничего не сможем посоветовать – нет правильного совета.

И тогда мы это знали – что присутствуем при трагедии. “Ехать или не ехать?”, “Петь или не петь?” – вопросы из житейской суеты, а за ними нарастало от раза к разу: “Быть или не быть?” Можно было только сидеть, потупившись – зрителем, только зрителем “в безвыигрышной этой игре”.

После Новосибирска, впервые выступив перед огромной аудиторией, Галич был счастлив. Он упоенно рассказывал, какая там молодежь, как они все понимают, воспринимают. Он пребывал в какой-то эйфории, хотя уже сгущались тучи, его вызывали в Союз писателей для строгих предупреждений, но об этом он рассказывал без раздражения, посмеиваясь в усы – как его “пожурили” – и очень входя в положение тех, кто “пожурил” – неохотно, по обязанности: “Ну, Саша, ты же понимаешь, ты же сам все понимаешь…”

Он умел показывать в лицах, он был драматург и актер, он понял суровость предупреждения, но он любил свою эйфорию и сознательно не спешил видеть вещи как они есть. Его трогало, например, что какой-то профессиональный комсомольский работник подошел к нему и как-то подобострастно произнес: “Извините, я, конечно, комсомольский работник, но мы тоже любим ваши песни”.

Он охотно рассказывал всякий такой случай сближения со стражами официальной идеологии, которым надлежит его топтать, а надо же… тоже понимают… Он радовался этим отдаленным звоночкам нынешней перестройки. Он был человеком Веры – с большой буквы и во всех смыслах.

Из Союза кинематографистов Галича исключили тихо, безо всяких собраний, чисто формально. (См: Протокол исключения А.Галича из СК СССР № 3/14 от 17 февраля 1972 г. На этом заседании секретариата было 14 вопросов по проблемам узбекского кино и один (№ 7) – исключение Галича по письму Союза писателей СССР. Председательствовал А.Караганов.)

Живя в Ленинграде, мы даже не знали, когда это произошло. Считается, что это хорошо – когда исход предрешен, лучше без боли, его истерзанные к тому времени нервы не вынесли бы позорища. И это верно. И возможность эмиграции успокаивала душу: хоть и ссылка, но не в тундру, а в прекрасную, спасительную Европу, о которой – вот только что, несколько лет назад – и помыслить было невозможно.

Когда я говорю о привкусе предательства, я имею в виду не предательство по отношению к Александру Аркадьевичу, этого чувства у меня нет, тем более, что беседовала с ним в 1976 году в Париже и даже успела сказать какие-то нежные слова, а Ангелина Николаевна пришла на наш просмотр первой, до начала, и мы радостно расцеловались в пустом зале, – нет, никакая тень между нами не пробегала, и я благословляю этот день, вижу Нюшу, красивую, здоровую, в расписном свитере. У них в жизни был первый просвет относительного покоя и благополучия. А может быть, они догадывались, как мне важно их доброжелательство, их отпущение нашего греха – не вступились, не пикнули, промолчали по углам.

Где мы были? Да тут же, ходили как оплеванные, бормоча про себя речи, которые мы бы сказали, если бы нас собрали и спросили. Да, было бы что сказать и было кому сказать, такого уж мертвящего “присталинского” страха в те годы не было. Страх был на той стороне, где исключали втихую, где боялись полного зала людей, знавших и ценивших песни Галича. Потому и закрывались в кабинетах. То был единственный безусловный случай, когда простое пунктуальное следование демократическим нормам могло бы повернуть дело. /…/

Галич много сделал для нас. Нет, он не “открывал нам глаза”, все, о чем он пел, мы так или иначе знали, но он напоминал о гражданской совести, о том, что мы – общество, а не просто человеки. А мы по лени и беспечности пропустили тогда свой единственный, может быть, в жизни шанс проявить эту самую гражданскую совесть, и она болела, как старая рана. Тут уже неважно, кто какие песни любил или не очень, кому что-то казалось “чересчур” или “все о том же”.

Он захлебывался в узком кругу, нужна была более широкая аудитория, публика, публичность. Клубы, молодежь, концерты, пластинки. Галич сам собою, существом таланта решал вечный спор между “элитарностью” и “массовостью”. Он создан был, чтобы наводить мосты между высокой поэзией и грубыми жанрами народной комедии или мелодрамы. В этом смысле он уникален, он профессионал недоступного циркового класса, “человек-оркестр”, человек-театр с огромным, разнообразным, разножанровым репертуаром.

Но кто-то решил, что еще не пора “наводить мосты”, его запрещали люди, которым нравились его песни, “но народу еще не пора, не так поймут”. Невидимое “есть мнение” отторгло от жизни Галича, а поскольку оно невидимо, вина на всех нас. Проанализировать этот путь отлучения было бы интересно и поучительно, и кто-нибудь в будущем это сделает. Ах, “еще не пора?” – спросите вы и будете правы. Но как это сделать? “Мы поименно вспомним всех, кто поднял руку!” – писал Галич про судилище над Пастернаком. А кого мне вспомнить?

Вот сидим мы в очень узком кругу в болшевском “красном домике”, август 1969-го, принесли гитару, попросили Галича спеть. Слышим – кто-то ходит по коридору. А жильцов нет, две другие комнаты пусты, и к нам никто не стучит. Выглядывает: “Кто там?” “А я шпингалеты проверяю”, – это бывший директор, ныне покойный. Хороший директор, между прочим. Потоптался, послушал, пошел писать очередной донос.

Или, например, мы едем в Дубну встречать Новый год. Галичи нас пригласили, там у них друзья. Но друзья встречают сконфуженно: билеты в Дом ученых, оказывается, именные; как узнали, что билеты для Галича, так и отобрали билеты или не дали – не помню. Это был удар. Черт с ним, с Домом ученых, можно встретить Новый год в однокомнатной квартире, и не петь Галич приехал, даже без гитары, но – как же, значит, его боятся! Или откуда-то сверху приказ? Что – идти выяснять, кто и кому приказал и почему? Нет, не выясняли, какой убогий чиновник распорядился. Решил, что физикам вредно присутствие Галича.

Впрочем, нас пустили в гостиницу. Помню, как Александр Аркадьевич расхаживал по коридору, уже принарядившись к празднику. Настроение было совсем не новогоднее, но он сохранял спокойствие. Нюша сказала: “Да он сочиняет поздравительные стихи, не будем ему мешать”. Он всегда так расхаживал, когда сочинял.

У меня хранится эта пустячная, но переписанная набело его рукою строфа. Ее никто не поймет, “на грани чепухи”, как иногда выражался Галич. “Так пожмите же плечами, Натали”, – что-то в этом роде. Надо знать день и час, когда это было сочинено назло тревоге и страху и аккуратно переписано набело. И я навсегда благодарна Галичам за тот праздник, последний и самый печальный. После этой Дубны стало “все ясно”, двери перед ним захлопывались, его судьбу кто-то решил. А потом, через много лет, стало ясно, что то был все-таки праздник, а после уж их и не было, потому что мы стали не жить, а выживать поодиночке.

Наталия РЯЗАНЦЕВА

«Экран и сцена»
№ 20 за 2018 год.