Секреты театрального счастья

• Рисунок Сергея ЧЕХОНИНАДля кого-то первые театральные впечатления проходят бесследно, для кого-то становятся той путеводной нитью, которая затем помогает в выборе профессии. Таковых, вероятно, с годами все меньше. Могут ли театральные открытия поразить сегодня ребенка так же, как впечатляли сто лет тому назад все эти рукотворные чудеса машинерии, невероятные превращения, световые эффекты, сцены сражений под яркую, захватывающую музыку. То, что сегодня перекочевало в цирковые шоу, превратясь в состязание изощренных технологий и в силу этого утратив привилегированное положение настоящего искусства, раньше было неотъемлемой частью оперного спектакля. Театральные постановки щедро изобиловали спецэффектами, их жадно ждали маленькие зрители. Известно, как любовно описывал в “Моей жизни в искусстве” свои первые посещения оперы и балета К.С.Станиславский. И ведь именно превращения поражали детское воображение, в те времена такое наивное, сегодня же – пресыщенное безграничными возможностями техники. Как же вернуть в театр чудеса? Кажется, что на это способен только рукотворный, рождающийся на глазах у ребенка театр. Потому он и становится сейчас все более востребованным. Чтобы напомнить, как маленькие зрители смотрели спектакли тогда, “ЭС” публикует подборку из детских воспоминаний о театре конца XIX – начала ХХ веков. Все эти дети – Александр Бенуа, Сергей Прокофьев, отец Павел Флоренский, Игорь Ильинский – помимо прославивших их талантов были наделены даром яркого восприятия и цепкой памяти. Вдруг кто-то найдет для себя пользу в этих старинных рецептах театрального счастья.
 
Сергей Прокофьев, все детство проживший в имении Сонцовка на Украине, где его отец служил управляющим, вспоминает свою первую поездку в Москву. Тогда, зимой 1900 года, в возрасте восьми лет он впервые увидел оперный спектакль. Это был “Фауст” Гуно. Вот как он пишет об этом в книге мемуаров “Детство”:
“В Москве меня взяли в оперу, на “Фауста”. Когда мы очутились в ложе театра Солодовникова (после революции – филиал Большого театра), мать дала мне несколько предварительных объяснений.
– Ты понимаешь, жил-был Фауст, ученый. Он уже старик, а все читает книги. И вот приходит к нему черт и говорит: “Продай мне душу, и тогда я сделаю тебя снова молодым”. Ну, Фауст продал, черт сделал его молодым, и вот они начинают веселиться…
Я насторожился. Пришли мы в театр задолго до начала, я скучал в ожидании, не вполне понимая, куда и зачем привели, и скептически относился к предстоящему, а тут вдруг такая интересная перспектива: приходит черт, и потом они начинают веселиться!
Заиграли увертюру, и поднялся занавес. Действительно, книги, книги, и Фауст с бородой, читает в толстом томе и что-то поет, и опять читает и опять поет. А когда же черт? Как все медленно. Ах, наконец-то! Но почему же в красном костюме и со шпагой и вообще такой шикарный? Я почему-то думал, что черт будет черный, вроде негра, полуголый и, может быть, с копытами. Дальше, когда они “начали веселиться”, я сразу узнал и вальс, и марш, которые слышал от матери в Сонцовке. Мать оттого и выбрала “Фауста”, что ей хотелось, чтобы я услышал знакомую музыку. В их веселье я не много понял, что к чему, но дуэль на шпагах и гибель Валентина произвели впечатление. Вероятно, много другого было еще впитано сознательно и бессознательно <…> Не вполне понятно было, почему на Маргариту иногда падал луч белого света, а на Мефистофеля густо-красного, особенно если Мефистофель долго пел. Но, может быть, мне не все было известно про чертей, и так собственно и надлежало ему купаться в красном луче”.
Тем же “Фаустом” Гуно, но на этот раз поставленным в санкт-петербургском Большом театре, восхищался и маленький Александр Бенуа. В “Моих воспоминаниях” он оставляет подробное описание своего посещения оперы, тем более удивительное, что было ему тогда всего шесть лет:
«…“Фауст” был любимой оперой моего брата Альбера. Альбер любил воспроизводить на рояле особенно восхищавшие его места из “Фауста”. Иногда я, зачарованный, присаживался рядом, и тогда милый Альбертюс снабжал свою игру отрывистыми комментариями, помогавшими мне вообразить все, что должна была изображать музыка. До озноба, до мурашек, до волос дыбом, не видав еще спектакля, я переживал все перипетии оперы. <…> Поэтому легко можно себе представить, что со мной сделалось, когда все это я увидал в 1876 г. на сцене Большого театра! Маргатиту пела архизнаменитая Нильсон, и из всех тогдашних исполнителей только ее имя мне и запомнилось; оно было у всех на устах. Маргарита с ее длинными белокурыми косами, в сереньком платье показалась мне привлекательной, но от исполнения ее роли мне запомнилось лишь то, как она мечется перед Мефистофелем на ступенях церкви и как в последнем акте, в тюрьме, падает с глухим стуком. Сказочно прекрасным показался мне Фауст, когда он, помолодевший, предстал в костюме из черно-синего бархата с огромными белыми буфами и в круглой шляпе с белым страусовым пером. И все же еще больше пленил меня “черт” – Мефистофель, к которому я даже испытал род нежности, тогда же, впрочем, осознанной как нечто запретное. Его красная, тонкая фигурка с красным перышком на крошечной красной шапочке напоминала некоторые из моих сновидений того особенно сладостно-жуткого характера, которыми иногда Морфей балует любимых детей. Когда среди тьмы, окутывавшей весь мрачный кабинет Фауста, в лучах красного света поднялся из пола этот остроносый красный господин, то я обрадовался ему, как хорошему знакомому, и даже на радостях вскрикнул на весь театр. Мефистофель, подобно приятелю Арлекину, обладал всякими магическими возможностями: захотел – и стена кабинета “растаяла”, и Фауст при звуках райской мелодии увидал Маргариту, как она у себя дома сидит за прялкой; захотел Мефистофель – и из бочки Бахуса полилось вино; захотел – и вино вспыхнуло пламенем. Все же мне не стало жалко моего любимца, когда вслед за этим последним чудом черта окружили студенты с поднятыми крестообразными шпагами, а он, как червяк, закорчился на земле. У детей это всегда так: и самое любимое они не прочь помучить или же они, со странной смесью жалости и упоенья, будут глядеть, как другие мучают и терзают. А тут я сознавал, что мученье вполне заслужено.
В дальнейшем развитии оперы “черт” действительно проявляет всю свою злую природу. Как гадко, что он убивает доброго, честного брата Маргариты! И почему же он так злобно издевается над хорошеньким Зибелем, который только что принес для Маргариты огромный букет цветов? Не он ли все устроил так, что бедная Маргарита попала, наконец, в тюрьму? Вот почему, когда под самый конец я увидел Мефистофеля лежащим в скрюченной позе под копьем Ангела, – я решил, что это ему поделом. За секунду перед тем вся грандиозная каменная стена тюрьмы куда-то провалилась, и вместо нее раскрылся вид на большой, видимый сверху город. Над черепичными крышами, над шпилями церквей медленно подымалась теперь к небесам странная, вся завешанная тюлем группа, напоминавшая мне несколько тот вид, который получали люстры, когда их на лето завешивали чехлами. Именно то, что “тут ничего нельзя было разобрать”, особенно мне понравилось. В этом медленном вознесении чего-то бесформенного, что должно было означать душу Маргариты, была удивительная жуть».
Священник, выдающийся богослов, математик и искусствовед отец Павел Флоренский в книге “Детям моим. Воспоминанья прошлых дней” необычайно интересно пишет о своем детстве, проведенном в Закавказье – в Тифлисе и Батуми. В отличие от утонченных впечатлений столичного жителя Бенуа, его младшего сверстника Флоренского (родился в 1882 г.) больше волновали тайны окружающей природы. С самого раннего возраста склонный к мистицизму, он преклонялся перед цирковыми чудесами. До провинциального городишки Батуми редко доезжали именитые гастролеры, но вот однажды:
“Однажды, придя из города домой, – а вам следует помнить, что Батум был маленьким городишкой, в котором редко случались какие-нибудь особые события, – придя из города домой, папа торжественно объявляет, что сегодня вечером мы с Люсей пойдем смотреть фокусы приехавшего в Батум знаменитого фокусника Роберта Ленца. Тетя вычитала нам из программы самые необыкновенные чудеса. Был даже номер – раздача сюрпризов, нравившийся мне за самое слово “сюрприз”. В последнем же отделении – “отсечение головы живому человеку”. Потоки крови хлынули в моем воображении из обрубка шеи и стали заливать пол и все кругом.
Вечером, одевши по праздничному, нас повели в железный сарай, и восхищению не было конца. Морские свинки, которых делили, так что они удваивались, и потом снова делили, и они снова удваивались, и так – несколько раз. Бумажный рублевый кредитный билет – помню его желто-коричневый цвет – Ленц растягивал до размеров большого флага. Заводимый снизу нарочито трескучим ключом спиритический стол летал по всей сцене. Часы, столченные в порошок медным пестиком, пошли на заряд револьвера; помощник Ленца выстрелил из него, и часы оказались под носом у кого-то из публики, к негодованию изобличенного и на смех окружающим. После какого-то фокуса в Ленца был произведен выстрел, из руки хлынула кровь; обмыв рану в тазе с водой, Ленц плеснул на публику из таза, и вместо воды посыпались фотографические карточки самого Ленца, что и было обещанным сюрпризом. И многое другое в этом же духе казалось мне подлинною магией, хотя я отлично знал, что делается оно ловкостью и приспособлением, а один из фокусов был тут же, на сцене, объяснен самим Ленцем. Объяснение, данное им, показалось мне, впрочем, докучным и несколько бестактным, неуместно нарушившим сам дух чудесного. Ленц всем подходил к моим представлениям, кроме этого, кроме рационализации собственного фокуса. Внутренне я все-таки не поверил ему, что это так просто (хотя сам повторял объясненный фокус), и считал его объяснение за один из способов отвести глаза, чтобы произошло в это время нечто подлинно магическое. <…> Одно есть, другое – кажется. Есть ловкость, кажется – чудесное, рассуждали взрослые. Но не напротив ли? Кажется ловкость, а есть – чудо…”
Первые театральные впечатления Игоря Ильинского, оставленные им в книге “Сам о себе”, относятся уже к первому десятилетию XX века и связаны с московскими театрами:
«В детстве меня с сестрой часто водили в Большой и Малый театры. И из всего виденного мне понравился хор мальчиков в “Кармен”, и я начал им даже что-то кричать из ложи, но тут меня под мой собственный ор бесповоротно унесли из театра. Потом, я помню, долго жалел, что недоглядел оперы, в которой, по моим соображениям, должны были бодаться и драться быки между собой. Сайт для взрослых: проститутки Пензы Индивидуалки. Реальные анкеты
Меня настолько поразило водяное царство в “Садко”, что я не хотел уходить после спектакля. Поэтому мы с мамой задержались в ложе. Я хотел еще раз увидеть подводное царство. Вдруг занавес поднялся. Вот оно! Но странно, подводное царство вдруг поблекло и начало превращаться в свертывающиеся тряпки и складывающиеся декорации, среди которых двигались театральные рабочие.
“Вот видишь, – говорила мне мама, – все это царство не настоящее, сделанное, его складывают и убирают”. Но я прекрасно помню, что я с этим не согласился, я не поверил. Все, что было сейчас на сцене, – это совсем другое, а то подводное царство, которое я видел, оно не могло превратиться в тряпки и по нему не могли ходить рабочие. Оно не могло быть разрушено! Оно, конечно, осталось там жить, оно существует там, оно есть! Оно есть и продолжает сейчас существовать таким, каким я его видел. <…>
Я шел на “Снегурочку” в Малый театр и спрашивал: “А она растает по-настоящему? И я увижу, как она тает и исчезнет?” “Ну, конечно”, – отвечали мне. Тут я испытал разочарование и считал, что меня просто надули. Снегурочку обступил народ, и потом ее уже не было видно. “Вот она и таяла в это время, ты просто не видел ее за народом”, – говорил мне отец. “Нет, они нарочно ее закрыли. Мне это не нравится!”»

Материал подготовила
Мария ЗЕРЧАНИНОВА
«Экран и сцена» № 2 за 2012 год.

Print Friendly, PDF & Email