Федерико ФЕЛЛИНИ: «Не знаю, куда это я делся…»

Столетие Феллини

Все только и твердят: мир Феллини, мир Феллини, особый мир Феллини. И выходит, что жил он как бы на два Мира, на два “гражданства”. Здесь – была Италия, где-то там – страна собственных неутраченных иллюзий, полнокровных галлюцинаций, странных людей, сплошного амаркорда.

В своих воспоминаниях Феллини писал, что в раннем детстве, обидевшись на родителей, он решил притвориться мертвым. Инсценировка безвременной кончины дополнялась намазыванием лица и рук красной краской. Намазавшись, Федерико лег на пол и… притворился. А через несколько минут послышались шаги, дверь открылась, в комнату вошел его дядя. Поравнявшись с распростертым телом, он несколько секунд помедлил, а потом сказал: “Вставай, идиот”.

Жаль, давно нет этого дяди на свете.

В 1993-м не стало и Федерико Феллини.

Кто не верит в загробный мир, пусть утешается тем, что Феллини ушел в свой. К неутраченным иллюзиям, к полнокровным галлюцинациям, к странным людям, к сплошному амаркорду. К своим оркестрантам. Из большого оркестра и маленького оркестрика клоунов. Из “Репетиции оркестра” и из “8 1/2”. Наверняка, они встречали его аплодисментами. Не первыми. Не последними.

Репетиция продолжается…

Это интервью с Феллини было сделано корреспондентом итальянской газеты La Stampa Лиеттой Торнабуони. Ей удалось встретиться с маэстро в Ферраре, где он проходил курс реабилитационного лечения, а потом в Риме. Это были последние интервью режиссера. Шел год 1993-й.

Феллини – в постели, на нем нечто вроде серого комбинезона. Он выглядит так же, как и раньше, и тот же голос – может быть, немного усталый. Он перенес три операции в Цюрихе, и здесь, в Ферраре, врачи говорят, что для восстановления есть все предпосылки.

– Как вы себя чувствуете?

– Имейте в виду, что вы разговариваете с человеком, чьи возможности воспринимать действительность сократились наполовину. Врачи говорят, что если вдруг с левой стороны от меня появится взвод кавалерии, я обращу на это внимание с большим опозданием.

Они также утверждают и доказали это рядом тестов, что я инстинктивно стараюсь не замечать происходящее слева, чтобы не показать самому себе, что во мне что-то сломалось.

– Вас посещают мысли о смерти?

– У меня никогда не было желания, как это случается с аристократами, порассуждать о высоких материях, об абстрактных понятиях – жизни, смерти, побеге от действительности, отказе от реальности. И потом, больные, по-моему, редко думают о смерти.

Я провел в больнице четыре последних месяца, и, поверьте, веселиться мне здесь не пришлось. Больничная жизнь, больные вызывают у меня чувство сострадания, но и ярости. Например, когда вижу молодых парней, которые, развлекаясь субботним вечером, “доигрались” до автомобильной аварии. Теперь они изуродованы, и останутся такими на всю жизнь. Трудно согласиться с этим абсурдом, с этой нелепостью!

Я подумал: приведу сюда съемочную группу, сделаю ролик для телевидения, сделаю все, чтобы подобные вещи больше не происходили!

И еще меня приводит в ярость то, что медицинский персонал в клинике, где я лежал в последний раз, особенно медсестры, выполняющее поистине сверхчеловеческую работу, получают нищенскую зарплату. А ведь они – святые, герои, они – нечто среднее между миссионерами и членами религиозных орденов, которые отдают себя делу поддержки бедных и несчастных.

Однако наша бессовестная медицина не ценит геройства этих людей, потому что профсоюзами, которые должны их защищать, командуют коррумпированные личности. А политики, которые в свою очередь тоже могли бы сделать что-нибудь, погрязли в воровстве и злоупотреблениях. Это бессовестно.

Наша власть, имущие, их методы управления страной вызывают у меня приступы тошноты. Я не люблю заниматься политикой. Однако то, что я видел в эти последние месяцы, возмутило меня до глубины души. Чувствуешь себя Дон Кихотом, просто рвешься немедленно сделать что-то.

– Вы изменились за дни болезни?

– С точки зрения характера – нет. Я все также любопытен, все также испытываю все, что происходит вокруг. Изменились мои отношения с собственным телом.

Прежде я, как и многие, считал мое тело чем-то вроде послушного слуги, который должен делать то, что я скажу, доставлять удовольствие и безраздельно подчиняться. Однако, заболев, вдруг начинаешь чувствовать, что на самом-то деле хозяин не ты, а “оно”. Ты превращаешься в пленника своего тела, и общение с ним становится сложным и тяжким.

Что касается термина “страдание”, то мое отношение к нему не изменилось. Когда приходят тяжкие дни болезни, многие выговаривают себе за то, что не так жили, что, может быть, изображали жизнь слишком легкомысленно, слишком весело.

Хотя я и принадлежу к тому самому поколению, которое было воспитано фашистскими идеологами и католической церковью, а поэтому рассматривало страдание как неизбежность (“мы рождены, чтобы страдать”) или же как способ доказать свое умение сохранить человеческое достоинство в любых обстоятельствах, тем не менее, неизбежность страдания вызывает у меня неприятие, отторжение. До сих пор это так: я бунтую, сопротивляюсь, жалуюсь, кричу – “Мне больно!”.

– Даже в процессе лечения?

– А это, прежде всего, потому что, заболев, я столкнулся с совершенно незнакомой мне реальностью, о которой никогда прежде не думал. Оказывается, равновесие нашего тела имеет, если можно так выразиться, штук пятьдесят разных проявлений.

Человек очень напоминает построенный на песке карточный домик. Равновесие этого удивительного строения очень хрупко: достаточно выдернуть из сложной системы одну карту, и все рухнет.

Моя болезнь поразила центры, которые регулируют равновесие моего организма – и правой, и левой его части. Когда этот контролер не работает, равновесие разлаживается, меня просто тянет – и это фатально – поскользнуться и упасть, потому что может вдруг каким-то необъяснимым образом подвернуться мизинец на ноге, что само по себе вызывает жестокие боли. Поэтому чувствуешь одно-единственное желание: лежать, даже сесть иногда бывает проблемой.

– Вы устали?

– Бесконечно. Вот уже несколько месяцев я нахожусь в местах, созданных, на первый взгляд, просто специально для тебя, с самым разнообразным обслуживающим персоналом. Я существую в каком-то детском сладеньком мирке: “А сейчас мы умоемся… Мы хотим еще немножечко тертого сырку в суп? А теперь проглотим эту пилюльку…”

В этой непонятной компании, обозначаемой словом “мы”, ты единственный, кто должен все это делать, – и страдать. Болезнь делает человека зависимым от других. И эта зависимость заставляет тебя деградировать, впадать в детство.

– Это унизительно?

– Нет, каждый хотел бы вернуться в детство, чтобы его снова опекали, защищали.

– А что вас беспокоит больше всего?

– Одиночество. И полная безоружность перед неожиданностью.

Мне всегда казалось, что судьба одарила меня одной счастливой способностью – схватывать и понимать определенные сигналы, уметь разгадывать некоторые сны. На самом деле это не так.

Месяцев пять-шесть назад я видел сон и понял его неправильно, надо было понять по-другому. Мне показалось, что это было приглашением снова приняться за работу, опять погрузиться в творчество. Однако в тот первый же день, когда я вышел погулять в больничный сад, я увидел других больных – тоже пленников собственных тел, которые не хотели им больше помогать, – я понял, что должен был воспринять мой сон совсем иначе. Понял также, что он был необыкновенно точен.

– Что же вы увидели?

– Мне снилось, что я стоял на улице, около моего римского офиса. Да, это был я – и в то же время кто-то другой, которому дали поручение передать мне некий конверт. Я видел наглухо закрытые окна моего офиса. Подошел к двери, чтобы позвонить, но вместо звонка увидел в двери щель, такую, через которую просовывают корреспонденцию.

Увидел также, что на двери вместо дощечки с моим именем красовалась другая: “Самый главный Пропавший без вести из всех Пропавших без вести”.

Конверт, который я должен был передать самому себе, открылся, и я увидел внутри чистый листок бумаги.

Когда я появился в больничном садике на коляске, – совсем другой человек, самому себе неизвестный, и почувствовал вопросительные и соболезнующие взгляды других больных, я понял смысл того сна и поразился жизненному заряду, который он нес в себе, режиссерскому таланту и выдумке, которыми он был отмечен.

– Вы думаете о работе, о будущем фильме, вообще о кино?

– Нет, абсолютно нет. Как в таком положении я могу думать о том, что уже принадлежит прошлому? Я не говорю, что это непостижимое прошлое, и все же. Однако думаю, что-то я все же должен сделать. Потому что с тех пор, как я заболел – а это можно рассматривать как генеральную репетицию моего ухода – я получаю бесчисленные доказательства любви ко мне. Приходят письма, записки, а в них – бесчисленные советы, как мне побыстрее вылечиться.

Все это приобрело поистине галактический характер. Это трогательно. Это обескураживает! Никогда не представлял, что меня так любят. Не думаю, то это только из-за моего кино, наверное, я еще что-то сделал, вот только не помню, что именно…

Федерико Феллини возвращался домой. Он оставил больницу в Ферраре, где прошел курс реабилитации.

Мы снова с ним встретились после того интервью в Ферраре.

– И все-таки вы решились вернуться в Рим?

– Больше не могу. Мне кажется, что я скитаюсь по больницам уже несколько месяцев. Готов удрать в этой коляске, зацепившись за борт грузовика. Надеюсь, что когда увижу Джульетту, друзей, когда буду на моей территории, когда рядом будут мои книги, мой телефон, когда буду видеть смену дневного света в моих комнатах, слышать привычные домашние шумы, шаги почтальона, – все это вернет мне уверенность, что я могу жить.

Сам Рим я воспринимаю как мою собственную квартиру, хожу по городу с той же непосредственностью, как по собственному жилью. Не знаю, как буду передвигаться теперь в моем нынешнем состоянии, но чувствую, что непременно должен вернуться как можно быстрее. Кроме всего прочего, у меня в воскресенье свидание с Мартином Скорсезе.

– Это касается работы?

– О работе я и не думаю, для меня это сейчас немыслимо.

– Лукино Висконти снимал своего “Невинного”, сидя в коляске, на ней и передвигался.

– Знаю. Мне это все говорят. Но Висконти был воином, принцем крови. Трудности и препятствия только стимулировали его, увеличивали способность бороться. А я из Римини, я маменькин сынок – бесхарактерный и неуверенный в себе…

– Но вы рисуете, пишете…

– Да, делаю кое-какие записи о прошлом, настоящем, будущем. Нет, в самом деле, не знаю, как теперь сложится моя жизнь. Зато знаю, что в Риме меня “повенчают” с дюжим молодцом – он будет меня поддерживать, поможет передвигаться, посадит в автомобиль. Подумать только, были времена, когда во многих семьях спокойненько жили себе больные старички, они были даже как бы частью домашней обстановки. По утрам к ним заглядывали, спрашивали: “Как дела?”. И переговаривались за завтраком – без напряжения, без драм: “Он сегодня плохо спал, просит гоголь-моголь”… В общем, буду дома. Для меня это очень много значит; думаю, что обрету силы, чтобы выздороветь.

– Что вас больше всего раздражало в клинике? Наверное, необходимость подчиняться, ведь вы, как и все представители вашей профессии, привыкли командовать?

– Конечно, для меня естественнее что-то решать, организовывать, выбирать, отдавать указания. Мне неприятно постоянно зависеть от кого-то и чего-то – и прежде всего от собственного тела. Это была единственная возможность хоть как-то восстать против фашистских идеалов. А именно, выкованной в гимнастическом зале физкультурной мужественности, а потом – против католической одержимости идей греховности плоти.

Однако пришло время, когда я раскаялся в этом своем упрямстве. Если бы я был суперменом, я мог бы успешно бороться против ужасных проявлений несправедливости, которые вижу вокруг.

– Вы хотели вернуться в Рим еще и для того, чтобы быть рядом с Джульеттой Мазиной 30 октября – в пятидесятую годовщину вашего брака?

– Я не привык думать о годовщинах. Когда люди пятьдесят лет живут вместе, это становится таким привычным, что никаких празднеств уже не требуется. Либо же человек воспринимает такое событие как нечто совершенно невероятное. Пятьдесят лет! Не может быть!

– Как вы думаете организовать свое время?

– Буду продолжать курс лечения.

– Вы верите в него или вам все равно?

– Все равно? Ну уж нет. Я верю в то, что путь мой предназначен, верю в мою судьбу.

– Чего вам более всего не хватает?

– Самого себя. Но такого, каким был раньше – не знаю, куда это я делся…

Марчелло МАСТРОЯННИ: “Мой волшебный друг”

Между мной и Федерико очень быстро, почти мгновенно установилось полное взаимопонимание, почти дружба. Я много раз рассказывал о нашей первой встрече во Фреджене. Феллини искал тогда актера на главную роль в “Сладкой жизни”.

Продюсеры хотели, чтобы он выбрал кого-нибудь из знаменитых американцев. Предлагали даже Пола Ньюмена. Но Феллини отказался наотрез. Он хотел итальянца, человека с обычным, ничем не примечательным лицом. Я обо всем этом не знал. Когда мы встретились, наивно спросил, чтобы завоевать его расположение, – можно ли мне познакомиться со сценарием. Он был очень любезен и согласился. Позвал Эннио Флайано. Тот появился с большим рисунком в руках. На листе был изображен человек, лениво плывущий в окружении сирен – обольстительных, пышнотелых красавиц. Я долго рассматривал рисунок, потом сказал: “Очень интересно”.

На самом деле я был в смятении, ничего не понимал. Одно до меня дошло: беспокоиться мне нечего. Я почувствовал, что между нами уже установилось то самое столь необходимое взаимопонимание.

С тех пор я никогда не просил у Федерико сценарий, не задавал даже вопросов о сюжете нового фильма. Мы встречались, садились в машину и катались часами. Он рассказывал обо всем: об идее новой ленты, об отдельных сценах, даже отдельных кадрах. Я просто слушал – уже научился его понимать.

Потом, когда начинались съемки, приходя по утрам на съемочную площадку, я каждый раз на всякий случай спрашивал: “Что я сегодня должен говорить?” Обычно он отвечал: “Ничего”. Или: “Марчеллино, да говори, что хочешь, на дубляже посмотрим”.

Магия работы с Феллини заключалась в том, что на съемочной площадке ты чувствовал себя актером и зрителем одновременно. Нет, сначала зрителем, а уж актером – потом. Сначала ты видишь, как рождается, вырастает сюжет, как он изменяется под влиянием его фантазии, становится фильмом – и только потом “входишь” в него как действующее лицо.

В последний раз мы встретились с ним в Ферраре. Он рассказал мне о тех мгновениях, когда упал без чувств и пролежал некоторое время без сознания. Потом стал понемногу приходить в себя. Открыв глаза, сквозь дрожащую пелену увидел пару черных детских домашних туфелек с изображением Микки Мауса, затем пару черных чулочек, а затем и всю фигуру маленького мальчика, который стоял перед ним.

Федерико говорит мальчику, чтобы тот пошел и позвал кого-нибудь, повторяет несколько раз – тот молча смотрит. И вдруг заговорил – по-немецки. “А пошел ты в задницу, – пробурчал Федерико. – Ведь это надо же, мало того что пришел ребенок, да еще немец!”

Мы оба от души посмеялись, и я сказал, что эта сцена может быть прекрасным началом нового фильма. “А для чего же я тебе рассказал? – спросил он. – Чтобы ты знал: работать буду с тобой”.

На этом мы расстались.

Беседовала Лиетта Торнабуони

«Экран и сцена»
№ 2 за 2020 год.

Print Friendly, PDF & Email