Люди зимы

• Сцена из спектакля “Евгений Онегин”. Фото В.ЛУПОВСКОГОВ нынешней премьере Вахтанговского театра, приуроченной ко дню 130-летнего юбилея его вдохновителя Евгения Вахтангова, родство мыслей и порывов режиссера Римаса Туминаса, художника-сценографа Адомаса Яцовскиса и композитора Фаустаса Латенаса – постановочного литовского трио – особенно ощутимо.
Лейтмотивами спектакля “Евгений Онегин” стали русская зима и русская хандра: красоты и каверзы погоды и убийственные причуды меланхолии. Прямоугольник темной сцены ограничен огромным задником-зеркалом, едва заметно покачивающимся в сером тумане и удваивающим без того впечатляющее по размерам пространство, не однажды заметаемое снегом. Слева и справа его обрамляют два светлых фрагмента усадебной стены – не то колонны, не то печи. К одной из этих стен притулились кресло, пара стульев, фортепиано и письменный стол – условный кабинет героя. Вдалеке у зеркала брошена потемневшая садовая скамейка без ножки. Намек на запустение жизни и чувств. В такой обстановке как-то сами собой выхватываются из пушкинского текста определенные строки: “Все это ныне обветшало”, “Кто постепенно жизни холод / С летами вытерпеть умел” и, конечно, первая онегинская реплика спектакля в исполнении Сергея Маковецкого: “Кто жил и мыслил, тот не может / В душе не презирать людей”. Такому мирочувствованию, как то и дело налетающей пурге, под стать неусмирённая ухающая музыка Латенаса, ее клацающее вьюжное неистовство.
Большинство сцен из романа (таков жанр спектакля) происходят снежной зимой. Даже барышни на выданье в этой деревеньке обаятельно щеголяют на именинах Татьяны (праздник в спектакле оборачивается затянувшимся песенно-танцевальным дивертисментом) в коротких валенках. Перед дуэлью Онегина с Ленским мерзнущие секунданты отмеривают шаги и долго утаптывают скрипучий снег. Убитый Ленский, обнаженный до пояса и застывший со склоненной головой, припорошенной крупными снежинками, превращается в надгробие самому себе, как некогда Нина туминасовского “Маскарада”. Сколачиваемый прямо на сцене возок, уносящий семейство Лариных к колоколам и женихам первопрестольной (сквозь маленькое оконце проступает абрис безжизненного лица Татьяны), не одни сутки тащится, преодолевая сугробы, а его “заключенные” на остановках стыдливо пробираются в кустики, утопая в снегу – в этом много и поэзии, и юмора. Жизнь и смерть видятся как единоборство с зимой, стужей за окнами и в душах. Но зима – не только холод и угроза, это еще и жизненный размах, буйство стихии. Здесь все, хотя и по-разному, – люди зимы, даже залихватская Ольга (Мария Волкова) с подаренным ей Ленским аккордеоном, менее всех склонная к угрюмости и самокопанию, напевает о ней же: “В лунном сиянье снег серебрится…”.
Пара Онегиных (Сергей Маковецкий и Виктор Добронравов) и один полупьяный гусар в отставке (Владимир Вдовиченков), облеченный полномочиями повествователя, лениво катающий бильярдные шары, демонстрируют брезгливое презрение к очарованию простой жизни. В случае Онегина обесценивающий взгляд приправлен романтическим высокомерием. Публике не доведется услышать ни о петербургском детстве Евгения, ни о юности мятежной, ни о почившем дядюшке – нам сразу предъявят героя пресыщенным и опустошенным. Возможно, именно поэтому Маковецкому не удается выпрыгнуть из ровного тона и сыграть финальное объяснение с Татьяной, как и реакцию на ее признание “Я вас люблю, к чему лукавить” (с ударением на местоимении “вас”). Онегин Маковецкого, пусть и хранивший письмо Татьяны в потертом бумажнике, а затем на видном месте в раме под стеклом, с самого начала несет в себе голос экзистенциальной пустоты и на безжалостные слова преобразившейся Татьяны способен лишь резко закинуть голову назад и пошатнуться. Да и Татьяна добавляющей спектаклю литовского акцента прошлогодней выпускницы ГИТИСа (курс Леонида Хейфеца) Вильмы Кутавичюте в этой сцене избыточно однообразна и механистична, словно заморожена зимним хладом. (К тому же большие стихотворные монологи, увы, неизменно представляют для русского актера, что маститого, что начинающего, почти неодолимое препятствие.)
С другой стороны, становится ощутимее контраст между пылкой, отнюдь не тихой Таней, некогда волчком вертевшейся на кровати, пинавшей и бодавшей подушку от горячечной решимости написать письмо предмету страсти, опьяненной собственной дерзостью и падающей навзничь в обморок, воплотив задуманное. В отличие от Онегина эволюция Татьяны в спектакле очень заметна: эта динамика не столько сыграна, сколько простроена режиссером.
Вот после отповеди Евгения (ей она внимала, как безжизненный истукан) Татьяна наведывается в усадьбу уехавшего соседа. В кои-то веки стоит не зима, но все же за дверями бушует непогода, слышатся раскаты грома, в дом врываются порывы ветра, и в ряд рас-крытые на авансцене книги из онегинской библиотеки, хранящие его пометы, дружно трепещут страницами на ветру, как и подол черного плаща удрученной героини.
Или московская зарисовка: под звуки “Старинной французской песенки” Татьяна поедает запасы деревенского варенья прямо из банки, а к ней с достоинством приближается седовласый князь-генерал (Юрий Шлыков). Смиряя себя, чье одиночество потревожено, Татьяна после недолгого раздумья протягивает ему вторую ложку, он благодарно усаживается рядом, принимаясь за варенье, и они робко кормят друг друга. Так восхитительно бесхитростно сыграно сватовство и согласие невесты. В огромном зеркале отражается щемящая сердце картина: заснеженный простор, мерцающие огни свечей в канделябрах на высящихся среди белого безмолвия стенах, и две спины – темная и светлая, в доверительной близости застывшие на низкой скамье. Образ бескрайней России, лирическое приятие бытия.
Спектакль пронизывает еще и тема балетного класса, не случайно во всю длину зеркала укреплен балетный станок – к блистанию на приемах высшего света уездных барышень готовят со всей тщательностью, не чуждаясь строгости и муштры. Чтобы с легкостью и изяществом в непринужденных позах вознестись на серебристых качелях ввысь на столичном балу (сцену упрекают в излишней красивости, но что есть бал – помимо возможности пустить сплетню – как не тяга к красоте) требуется сохранять себя в форме. В эксцентричной роли танцмейстера выступает Людмила Максакова, самозабвенно балаболящая по-французски про батманы, жете и антраша и, кажется, попутно без устали воспевающая театр, прославляющая его аромат. В двух других своих ипостасях – Няни и Смерти, роковой поступью подносящей дуэльные пистолеты, Максакова не менее остра и, как ей это свойственно, жадна до гротеска. Из трех ее героинь бессмертной окажется только Смерть. Двум остальным Татьяна бережно закроет глаза.
В одном из существующих переводов “Евгения Онегина” на английский язык (а их не менее полутора десятков) переводчик Джеймс Фейлен, добравшись до строк “Недуг, которого причину / Давно бы отыскать пора, / Подобный английскому сплину, / Короче, русская хандра / Им овладела понемногу…”, довольно показательно интерпретирует слова о русской хандре: “We call it simply Russian soul” (“Мы называем это просто русской душой”).
Русской душе с неизбывной национальной хандрой и ее порой фатальными последствиями посвящена пронзительная, то нежная, а то и печально-безжалостная, с несомненной любовью к Пушкину постановка Римаса Туминаса.
Начав с цитаты: “Кто жил и мыслил, тот не может / В душе не презирать людей”, Туминас высоким строем своего спектакля ее же и опроверг.
 

 
Мария ХАЛИЗЕВА
«Экран и сцена» № 4 за 2013 год.