Александр МОЛОЧНИКОВ: «Бунтарство проявляется в каждом»

Фото О.ЧЕРНОУСААлександр Молочников после окончания ГИТИСа, в 22 года, был принят в труппу МХТ имени А.П.Чехова, где сразу сыграл Вронского в спектакле “Каренин”. Затем появились еще несколько актерских работ, обративших на себя внимание: Эдгар (“Новые страдания юного В.”), Яшка Писецкий (“Сказка о том, что мы можем, а чего нет”), кролик Эдвард (“Удивительное путешествие кролика Эдварда”). Актер был введен и на роль Буланова в спектакль “Лес” Кирилла Серебренникова. В 2014 году Молочников дебютировал в том же МХТ как автор и режиссер одной из самых громких премьер сезона о Первой мировой войне – “19.14” (спектакль вошел в лонг-лист “Золотой Маски”). В 2016 году состоялась премьера рок-спектакля “Бунтари”, где Молочников снова выступил как автор и режиссер постановки.

– Александр, подозреваю, что, скорее всего, не осталось ни одного вопроса, на который Вы бы не отвечали. Количество интервью с вами в самых различных изданиях за последнее время необозримо.

– Мне кажется, можно придумать много новых вопросов. Авдотья Смирнова однажды рассказала смешную историю – ей позвонил папа и спросил, чем она занята. Она ответила, что вообще-то стирает белье, но на самом деле берет у себя интервью. На что он поинтересовался: “А как у тебя дела с Нобелевской речью?” Я тоже ловлю себя на подобном, как бы ни было стыдно в этом признаваться.

– Андрей Гончаров говорил, что режиссер остается не в спектаклях, а в своих учениках. Вы учились в ГИТИСе у Леонида Хейфеца. То, чем вы сейчас занимаетесь как режиссер, совсем не похоже на руку мастера. Ощущаете ли себя учеником Хейфеца?

– Конечно, ощущаю. Но ученик совсем не обязательно должен быть клоном мастера. Есть какие-то школьные вещи в работе с артистами, в отношении к ремеслу, к сложным психологическим ситуациям, которые могут возникать на репетициях. Леонид Ефимович научил основным, жестким правилам работы в театре. Он никогда не приукрашивал картину, скорее наоборот, подчеркивал: театр – пожирающая структура.

Что такое школа Хейфеца для меня? Леонид Ефимович – ученик Марии Осиповны Кнебель, а она, в свою очередь, – ученица Станиславского. Мне кажется, то, как ставит Хейфец, – это движение в сторону Бергмана. Подлинное проникновение в суть человеческой психики, боли, смелый взгляд на свои темные стороны. Мне кажется это основой, на ней можно строить и придавать самую разную форму, сложную или простую. Хотя все 4 года учебы нам объясняли, что таков единственно правильный путь, а сейчас мне очевидно, что театр может быть любым.

Впрочем, Леонид Ефимович отличается тем, что ничего не навязывает. Он, безусловно, вбивал какие-то гвозди, которые считал необходимым вбить. Повторял одни и те же фразы, по-своему зомбировал: “Сцена должна быть острее. Ты недостаточно остро воспринимаешь события. Ты не свободен на сцене”.

– Это азы.

– В общем, да. Под свободой на сцене подразумевалось нечто большее, чем зажим в коленях. Свобода – это ты, твоя индивидуальность, не задавленная педагогами и штампами. Вот и бродят все по ГИТИСу, думая “какой я”… Хармс.

– А в Африку во время учебы вы отправились, чтобы найти себя? В интервью вы не раз рассказывали об этом экстремальном путешествии в погоне за недостающим жизненным опытом.

– Чему-то оно точно научило. Это не значит, конечно, что по возвращении у меня начали хорошо получаться животные в этюдах. Просто стало понятно, что и за пределами ГИТИСа тоже есть жизнь. Совсем другая. В ГИТИСе все устроено так, что ты живешь ближайшей удачей или неудачей, неудача здесь приравнивается к смерти, а удача – к премии Оскар. После поездки в Африку выяснилось, что вслед за неудачно показанным Островским можно ловить рыбу в Гамбии и спокойно переходить к следующей неудаче, например, в Тургеневе.

– Почему вы, петербуржец, отправились поступать в Москву? Почему не пошли в СПбГАТИ?

– Я хотел учиться на актера. И если Вы мне скажете, к кому конкретно в Петербурге можно было тогда поступать, то я найду маховик времени.

– Возможно, в Петербурге, действительно, не так много громких имен среди мастеров курсов на актерском факультете. Там сильная театроведческая кафедра.

– Мало про это знаю. То, что сейчас происходит с российским театроведением, мне вообще не совсем понятно.

– Вы явно говорите о театральных критиках. Вы имеете в виду тех, кто поддерживает определенные театры?

– Театры, режиссеров, движение, представителем которого является конкретный режиссер. Наверное, это так активно всплыло благодаря фейсбуку. Мне кажется, нынешняя ситуация вынуждает критика встать по какую-либо сторону баррикад. Ты либо с теми, кто за “передовой” театр, либо за тех, кто за консервативный. Это данность, идут какая-то жуткая грызня и лай в фейсбуке, я даже ушел оттуда. Там ведь, если, не дай Бог, кто-то “чужой” вклинится, то начинается высмеивание этого человека, его клеймят и травят. Условно говоря, одни твердят, что Кэти Митчелл не может не нравиться, а если ты так не считаешь, то ты ватник, лежишь на печи и пьешь рассол. Другие кричат: не троньте устои русского театра, мы будем бороться и порушим ваш разврат от Сибири до Москвы. Именно поэтому мне сложно говорить о какой-то объективной критике за редким исключением.

В детстве, читая от корки до корки журнал “Афиша”, где писали Елена Ковальская, Жанна Зарецкая, Андрей Пронин, я мог по их рецензиям абсолютно четко представить, что за спектакль и стоит ли на него идти. Статья объективно отражала все сильные и слабые стороны постановки.

– А вас как режиссера сегодня эта проблема касается?

– Поверьте, то, о чем я говорю, не имеет никого отношения к моим спектаклям и к критике в их адрес. Мне приятно, что эти люди вообще приходят на мои спектакли. Еще недавно я в это не поверил бы.

Но есть, кстати, и разгромные статьи, и некоторые замечания в них заставляют прислушиваться и даже вносить изменения в работу. Так было с “Бунтарями”, например. Не то чтобы я прочитал рецензию и сразу кинулся менять. Просто целый ряд людей – не только критиков – видели определенные вещи в спектакле, которые требовали корректировки. Что побуждает вносить те или иные изменения? – Когда тебе режет слух то, что вычитывается из спектакля. То есть мне не удалось выразить задуманное, это поголовно считывается иначе.

– А на реакцию зрителей вы ориентируетесь?

– Конечно. Они ж иногда смеются там, где не надо, попробуй не сориентируйся.

– Вы закончили Аничков лицей – школу для учеников, имеющих склонность к научной деятельности. Одновременно посещали театральную студию. Лицей – для родителей, студия – для души?

– Ничего для родителей не делалось. Все только для себя, для славы, какая душа, что Вы? (Смеется.) На самом деле, это действительно очень хорошая школа, разносторонняя, без уклонов в какую-либо сторону: много математики, много физики, много литературы, истории. Если скажу, что хоть на одном уроке химии понимал, о чем речь – совру. Но на химии можно научиться списыванию, то есть это урок аферизма. Это жизнь (смеется). А на математике…

– Игре в карты?

– На математике приходилось заставлять себя делать то, чего совсем не хотелось и что потом не пригодилось: решать сложные уравнения, вникать в формулы. Благодаря этому у меня сформировалась привычка делать то, что делать противно. Даже в любимой режиссерской профессии ты не всегда занят тем, о чем мечтаешь. Репетировать иногда хочется больше, чем писать текст. Сажаешь себя за стол, а порыв и готовность писать возникают только часа через 4, думаю, эта способность усадить себя за работу – результат борьбы с многочасовым математическим отупением.

– В одном из интервью вы сказали, что замысел спектакля “Бунтари” начался с внутреннего бунтарства. Против кого или чего?

– Мне кажется, бунтарство проявляется в каждом. У меня, кстати, не было бунта в отношении родителей, как это часто бывает в под-ростковом возрасте. Но случались какие-то стычки, зацепки с властными структурами. Это было еще до Болотной и до активизации оппозиционного движения, 2006–2007 годы. Все эти переживания, видимо, как-то во мне жили и расцветали. Вообще, существует много факторов, почему была взята именно эта тема для спектакля. Идея совмещения народовольцев и панков 90-х принадлежит моему папе, как и написано в программке. И только спустя какое-то время идея переродилась в то, про что получился спектакль.

– Когда я смотрела “Бунтарей”, у меня сложилось впечатление, что все эти люди – представители разных времен – довольно смешны в своих порывах. По сути, они лузеры, неудачники.

– Наш спектакль – попытка трансляции определенных событий такими, какими они были. И если эти люди действительно были смешны и нелепы, что я могу с этим поделать? Показать в спектакле, что восстание декабристов удалось? Мотив их бесспорно благороден. Не могли декабристы смириться с тем, что крестьяне, еще недавно воевавшие с ними на равных, возвратившись с фронта, по-прежнему оставались несвободны. Ничего, кроме любви к этим людям, кроме ощущения причастности их идеям, я не испытываю. Они для меня герои, к ним безграничное уважение.

– И к Нечаеву уважение?

– Нет.

– Но он и его движение в одном ряду у вас?

– Для вас в одном ряду. Для меня нет.

– В спектакле есть сцена “У наших”, которая явно отсылает к “Бесам” Достоевского. Нечаев становится, по сути, Петрушей Верховенским. Но у Достоевского эта фигура довольно однозначна: политический авантюрист, злая пародия на революционера.

– Верховенский, конечно, и есть Нечаев. Почему пародия? Нет, это попытка его сыграть, сыграть героического злодея. Вообще, мне крайне не нравится слово “пародия”. Если что-то представлено в фарсовом или кабаретном ключе, то это еще не означает пародии; это такая форма правды. Кира Муратова – это правда или пародия? А Тарантино?

– Тарантино отчасти да.

– Он так видит реальность. И я артистам всегда говорю, чтобы они ни в коем случае не играли пародию, никаких картонных персонажей. Нельзя этих людей играть, найдя просто какую-то красочку декабриста. Надо максимально искать в себе свободу этих людей: их фанатизм, их заряженность на идею.

– Я так понимаю, что вами задуман триптих на эту тему.

– Такая мысль есть, хотим вслед за “19.14” сделать спектакль “19.17”, частично с теми же артистами.

– После выхода сериала “Пушкин” на канале СТС вы ощутили популярность? Все-таки растяжки с вашим изображением по всей Москве!

– Это надо спрашивать у тех, кто меня знает, мне изнутри судить сложно. Не думаю, что я изменился или что-то изменилось. На самом деле никакой славы нет. Иллюзия. Меня на улицах узнают в основном пятнадцатилетние подростки, смотревшие сериал. Сегодня одни рекламные растяжки, завтра другие.

– Свою нужность в профессии вы сейчас ощущаете больше как режиссер или как актер?

– Как ни странно, периодически до меня доходят положительные оценки моих актерских работ. И думаешь, что вроде как не стоит это бросать.

– Тогда придется самому играть в “19.17”.

– В сегодняшнем театре такое случается.

Беседовала Светлана БЕРДИЧЕВСКАЯ

Фото О.ЧЕРНОУСА

«Экран и сцена»
№ 12 за 2016 год.