Режиссер и театральный интендант Мартин Кушей сам себя без стеснения называет одним из создателей современной радикальной режиссуры и при этом без конца сомневается в собственных удачах. Спектакли Кушея – прямые и провокационные, резкие, как личное оскорбление, но одновременно с этим полные смутных интуиций и поэтичного пессимизма. Он говорит, как маститый политик, и утверждает, что ненавидит политику; отказывается от заявлений по острым общественным вопросам и всегда готов называть вещи своими именами. В мае 2024 года, перед тем как Кушей покинул пост интенданта венского Бургтеатра, мы поговорили с ним о прошлом и будущем – его личных и мира в целом.
– О каком театре ты мечтаешь?
– Я мечтаю о театре, где все очень внимательно, сосредоточенно, включенно переживают спектакль; мечтаю о ситуации, когда театр позволяет получить неповторимый опыт. И, конечно, в театре не должно быть никакого «Нетфликса», никакого ИИ, все аналоговое, из плоти и крови. Я мечтаю создавать атмосферу, в которой людям захочется оставаться.
– Ты всегда создаешь миры в своих спектаклях, но не слишком-то приятные.
– Да, мне интереснее всего создать мир. Обитаемый. И он может быть разным, я люблю хорошо посмеяться, например. Просто мне кажется, что самый лучший смех – это смех сквозь слезы.
– Тебе трудно работать режиссером?
– Нет.
– Что же, разве это легкая работа?
– Это… мировоззрение.
Я очень люблю репетировать, например. К тому же я в профессии сорок лет, с каждым днем она дается мне все легче. Я чувствую себя свободнее, спокойнее.
Когда я начинал, каждый спектакль требовал от меня огромного напряжения, я слишком много готовился, пытался все спланировать, потому что мне хотелось, чтобы получалось идеально. А теперь я ценю спонтанность, вдохновение. Если угодно – духовность.
– Ты считаешь себя радикальным режиссером?
– Я и являюсь радикальным режиссером.
– А что значит «радикальный»?
– Быть радикальным значит ничего не бояться.
Или: быть радикальным значит победить свой страх. В частности, не бояться, что ты кому-то не понравишься. Здесь, в Вене, меня почти ни разу не похвалила пресса, да и в мире исключений не так много. Ну и что? Меня, как и почти всех настоящих творцов второй половины XX века, всегда интересовало искусство, которое выходит за границы дозволенного.
Быть радикальным значит исследовать запрещенное, опасное, неизведанное. Именно этим я и занят. Слава богу, я работаю в странах, где можно быть радикальным – и тебе ничего за это не будет. А в репрессивной системе за радикальность сразу жестоко карают, поэтому она в тысячу раз дороже стоит, чем моя. А иной раз и убивают.
– Значит, не такой ты и радикальный?
– Возможно, в будущем радикальность вообще окажется в другом: в отказе от изобилия средств, в редукции метода. Но знаешь… я работаю уже давно, я устал. У меня больше нет цели быть радикальным любой ценой. Поднадоело рисковать. И вообще поднадоело.
– Один из твоих последних спектаклей – «Мизантроп» Мольера. В спектакле герой чудом избегает репрессий и удаляется во внутреннюю эмиграцию: собирает чемодан, но никуда не уезжает, а садится за рояль и принимается играть. Видно, что ему тоже все поднадоело, в том числе быть правдорубом. Можно сказать, что ты сам теперь в чем-то Альцест?
– Мой спектакль называется «Der Menschenfeind», человеконенавистник. Нет, честно говоря, скорее я – l’atrabilaire amoureux, или melancholischer Liebhaber (меланхоличный влюбленный), человек любящий, но с мерзким характером. Это подзаголовок пьесы, как ты знаешь. В чем-то мы с Альцестом похожи, но я не такой упертый. Он, конечно, очень радикальный, но до смехотворности. Я гораздо либеральнее и терпимее. Скорее уж я Гарсен из пьесы Сартра «За закрытыми дверями». Ее я тоже поставил в этом сезоне. И этот спектакль похож на театр, о котором я мечтаю.
– Но Гарсен ведь трус.
– Он… Давай потом к этому вернемся?
– Альцест, Гарсен – у тебя в спектаклях стало неожиданно много главных героев.
– Верное наблюдение. Обычно героинь у меня в спектаклях больше, чем героев, они мне интереснее. Мне важно видеть и уметь показать, как они сражаются – не только за свободу и будущее, но и за любовь, и за семью.
Отчасти потому, что женщины вообще в среднем умнее мужчин. Отчасти потому, что меня интересует тема власти. Я не принимаю на веру никакое учение, никакую идеологию и никакую идею гегемонии или превосходства, в том числе превосходства одного пола над другим.
Что же до собственно полового вопроса… Я стараюсь быть полностью толерантным, но одновременно с этим сам я совершенный традиционалист. Я против любого угнетения по сексуальному или гендерному признаку, но не стоит раздувать проблемы, которые с очевидностью имеются только у меньшинства людей, когда у нас есть то, что касается всех: неравенство, диктатура, голод. Вот разберемся с ними, можно будет идти дальше.
– Давай поговорим о старых спектаклях. Ты вспоминаешь о своих прошлых работах или смотришь только в будущее?
– Для меня важнее всего не будущее, а настоящее. Самый интересный спектакль – тот, которым я занимаюсь сейчас. Но вспомнить бывает приятно, я хорошо помню все свои работы.
Недавно студентам своего семинара я показывал запись «Фиделио» Бетховена, спектакль, который я поставил в Штутгарте в 1998 году. Я с тех пор его не видел и был просто поражен! Хорошо, что я могу направить студентов, показать им и такой способ рассуждать. Доказать, что опера не обязана быть старомодной. Сейчас все постановки такие беззубые. Похоже, идет регресс. Или тогда театр сильно опережал время.
– А ощущения, что ты не просто опережаешь время, а предсказываешь будущее, у тебя не бывает? В 2013 году в Мюнхене ты поставил «Силу судьбы» Верди. Мы ее смотрели и думали: хорошо, что мы не живем в таком мире, мире полного кризиса идеалов, мире тотальной войны, которая приходит в каждый дом. Но прошло немного времени, и… Или, скажешь, это моя юношеская наивность была?
– Нет, нет. Все так, но я не делаю этого сознательно. Подсознательно я очень восприимчив к миру, понимаю, куда идет дело, и могу показать это на сцене. Просто я всегда думаю на шаг вперед.
Вот, скажем, «За закрытыми дверями» Сартра. В немецком переводе – «Die geschlossene Gesellschaft», «Закрытое общество». Уже одно название о многом говорит. Так я сейчас и представляю себе будущее: будущее закрытого общества, безвременье, невозможность никуда деться. Спектакль идет при включенном свете и заканчивается тогда, когда зрители решат начать аплодировать. То есть – если решат.
А так все, кто пришел, заперты внутри, и никто их не выпустит. Ни персонажей, ни публику.
– Знаешь, в некоторых странах это вполне себе настоящее.
– Знаю! И людям из этих стран мой спектакль понятнее, чем австрийцам, они видят в нем больше, но сам я не могу его так глубоко оценить. Понимаешь? Наше с тобой знакомство началось с твоих рассказов о том, как в моем «Дон Жуане» по опере Моцарта точно описана твоя жизнь и твой внутренний мир. Началось! То есть я никак не мог писать с натуры. Но ты это видишь, значит, мне удалось рассказать правду. Так и тут.
Замечательно, что моя работа может сообщить другим людям то, о чем я и не подозреваю.
– Прогноз на будущее у тебя явно пессимистичный. Выходит, раньше было лучше?
– Точно.
– Смешно.
– Ничего смешного. К концу XX века мы достигли в Европе определенного уровня свободы, пожалуй, самого высокого в истории: тут и права человека, и сексуальная революция, и феминизм. А теперь регресс и в этом. В Австрии процветает узколобость, филистерство. Взять хотя бы Вену – это чудесный город с захватывающей историей, но при этом невероятно провинциальный.
Честно говоря, чувствую я себя на этом фоне паршивенько. Но я уже слишком стар, у меня нет сил начинать все с начала. И, если честно, я слишком благополучен, слишком хорошо живу. Я могу только наблюдать.
– Ах вот что ты имел в виду про Гарсена!
– Следующий вопрос.
– Есть время и место, куда ты хотел бы перенестись, где ты чувствуешь себя дома и на своем месте?
– Пожалуй, даже несколько.
1980-е, Любляна. 2000-е, Гамбург. Это время, когда мне свободнее всего дышалось, лучше всего работалось.
А если бы у меня была другая жизнь, я хотел бы прожить ее в Барселоне и в Буэнос-Айресе.
– А эту жизнь? Надоело работать в Европе?
– Я ухожу с должности интенданта Бургтеатра: как ты знаешь, я решил не продлевать контракт.
– И вместе с тобой уходят почти все твои спектакли.
– Моя бы воля, я снял бы все собственные постановки, но так нельзя, к сожалению.
– Почему? Репертуара не останется?
– Останется! У меня никогда не было идеи строить сезон вокруг собственных работ, подбирать постановки под собственную эстетику.
– Жалеешь, что не смог создать театр единомышленников, где в центре были бы твои спектакли, – как Франк Касторф в «Фольксбюне»?
– Это достойная цель, но я к ней не стремился. Бургтеатр слишком большой. А когда у тебя на руках большой театр, этот театр должен заполняться – да, с одной стороны, это досадно; но с другой я как театральный интендант больше всего ценю открытость и многообразие. И здесь, в Бургтеатре, нам удалось его добиться, собрать вместе множество эстетик, разные режиссерские почерки. Сегодня в Бургтеатре можно увидеть спектакли очень разных режиссеров, от классиков до дебютантов. Мы ставим комедии и трагедии, классику и мировые премьеры.
Что в Резиденцтеатр в Мюнхене, что сюда, в Бургтеатр, приходят очень разные люди, и угодить всем невозможно. Но к концу работы что там, что здесь я обнаружил, что с публикой – в отличие от прессы и чиновников – я отлично нахожу контакт. Залы полны, люди смеются, плачут, аплодируют по десять минут.
А Касторф, кстати, поставил у меня «Площадь героев» Томаса Бернхарда.
– Ты работаешь с публикой? При тебе у Бургтеатра появился видеоподкаст, на сайте были интервью, комментарии к спектаклям. Раньше ты считал, что спектакли должны говорить сами за себя.
– А теперь передумал. Нужно давать людям возможность понимать.
– Пойдешь руководить другим театром?
– Нет. Все. Конец.
– Надоела административная работа?
– В частности. И интриги. И, главное, компромиссы. В компромиссах нет ничего плохого: люди ищут общие решения, постепенно вырабатываются общие ценности, общее направление движения. Но из-за карантина все процессы остановились, все закоснели в своих убеждениях, и никого уже нельзя сдвинуть с места.
– Поэтому больше никакого театра? Пенсия?
– Меня тут пригласили ставить в Шанхай.
– Ого! Ты знаешь китайский?!
– Нет.
– Насколько тебе важно понимать язык? Ты ставил оперу на языках, на которых не говоришь: по-немецки, по-чешски. В Бургтеатре при тебе появилось приложение, в котором во время спектакля можно читать субтитры по-немецки или на других языках.
– Считаешь, это хорошая идея?
– Для меня – отличная. Тем более, что многие пьесы переписаны; скажем, в «Мизантропе» добавились шуточки о современной Вене и даже об ужасном Мартине К., который испортил старый добрый Бургтеатр. Кто автор новой редакции, кстати?
– Я. Мне кажется, я переписал «Мизантропа» на треть.
– Ты много работаешь с драматургами, и в опере, и в драме. У «Мизантропа» тоже есть драматург – Аника Штайнхофф. Разве не их задача – редактировать пьесу?
– Нет, нет. Некоторые драматурги пытаются брать власть в свои руки, но это зря. Их работа – собирать информацию, подкидывать поленья в топку. А за текст отвечаю я сам.
Так ты считаешь, титры в драме – хорошая идея?
– Для меня – точно.
– А я вот не уверен.
Вообще иностранные языки – это захватывающе. Я сам не полиглот. Как я уже сказал, китайского я не знаю, но, возможно, через два года буду ставить в Китае. Для этого, конечно, нужно будет как-то выучить путунхуа, но разбирать, что произносят артисты, я все равно не начну.
И это меня совершенно не расстраивает. Иногда очень хорошо не понимать, что говорят на сцене. Когда я не могу разобрать слова, я просто смотрю, вслушиваюсь в звучание языка. Мне важно оценить, что дойдет до зрителя через языковой барьер.
Вот ты понимаешь немецкий на слух, но если что-то упускаешь, то ты что делаешь? Опускаешь глаза на экран телефона? А если бы приложения не было, тебе пришлось бы внимательнее смотреть на сцену. И если спектакль хороший, если он правильно сделан, тебе все будет понятно, а если спектакль плох – это станет сложнее от тебя скрыть.
Помнишь, у Лори Андерсон в «Example 22» есть слова: «Ich verstehe die Sprachen. Ich verstehe die Sprachen nicht. Ich höre nur ihren Klang» («Я понимаю языки. Я не понимаю языки, я слышу только их звук»). Это один из главных девизов моей жизни.
– Но все-таки – Китай?!
– Мы, то есть Бургтеатр, гастролировали там дважды, на театральном фестивале в Гучжэне и в Шанхае, показывали как раз «За закрытыми дверями».
Помнишь, я говорил про Любляну конца 80-х? Я тогда был очень молод, у меня не было нормальной работы, коммунистический режим рушился, и я работал там. Меня очаровала возможность прикоснуться к новой культуре, новому языку, новой идеологии. Можно сказать, что это было лучшее время в моей жизни. И сейчас, в конце карьеры, у меня появляется шанс снова попасть в новую культуру с новым языком.
В октябре прошлого года я впервые был в Китае, и меня потрясло, насколько там все современно и по-европейски. Ты меня сейчас спросишь, не боюсь ли я цензуры. Давай сразу тебе отвечу: условие заключения контракта в том, что я сохраняю за собой право говорить, что думаю. Не понравится – пусть высылают, но затыкать себе рот я не позволю.
По этой же, кстати, причине я отклонил предложения поработать в некоторых других странах, хотя в творческом плане все было очень заманчиво.
– В Китае тебя привлекает экзотика?
– Нет и нет! Китайский театр не сводится к Пекинской опере! Я познакомился со множеством людей, в том числе молодых, которые просто влюблены в современный театр и понимают, как он делается. К тому же театры не финансируются государством, за ними стоит частный капитал.
Я смотрю на такую работу как на возможность начать диалог между нашими культурами. И это замечательно. Они попросили меня выбрать австрийского автора для постановки, потому что хотят больше узнать об австрийской литературе.
– Кого ты выбрал?
– Пока думаю. Сейчас мой фаворит – Эден фон Хорват. Они его совершенно не знают, но его эстетика может их заинтересовать. Не знаю, правда, существует ли перевод на китайский.
– Выходит, интендантство тебя разочаровало, современный мир тоже, а театр – нет?
– Именно так.
Беседовала Ая МАКАРОВА
«Экран и сцена»
Октябрь 2024 года.