Долговая яма будущего

Фото М.МОИСЕЕВОЙ“Московский дебют молодого режиссера”, как это анонсировалось театром, оказался зрелой мастерской работой: умной, яркой, полной веселой злости на своих соотечественников, которые так и не изволили поменяться со времен Островского: Егор Равинский поставил “Свои люди – сочтемся” на Маленькой сцене Российского Молодежного театра. Пока в его театральном багаже – с десяток ролей в Вахтанговском театре после Щукинского института, несколько сериалов, второе режиссерское образование в Мастерской Сергея Женовача в ГИТИСе, несколько постановок в разных городах, среди них – “Трамвай “Желание” в Камерном театре Воронежа. Теперь Егора Равинского пригласил Алексей Бородин, для которого открытие новых имен – едва ли не важнейшая часть театрального руководства.

Прежде чем стать неоспоримой классикой, пьеса “Свои люди – сочтемся” долгое время пребывала в виде запрещенного цензурой “самиздата” (чувства цензора Гедеонова оскорбил собирательный образ русского купечества, да и сам Николай I добавил: “напрасно писано, играть же запретить”). Однако несколько раз пьесу все же поставили в обход цензуры, в том числе и в петербургском Пассаже, где роль Подхалюзина исполнил сам автор.

Маленькую сцену РАМТа можно расчертить “вдоль” или “поперек”. Художник Алексей Вотяков выбрал первый вариант, сочинив сценографию одновременно функциональную и метафорическую, – узкое пространство, кажущееся бесконечным: здесь, в этой проходной, между улицей и домом, вершатся все дела, тайные и явные, хранятся все документы и деньги, завязываются узелки интриг, и дельцы соревнуются в подлости. Маленький семейный мирок – отражение большого мира – точно застрял в этом переходе и даже начал там со вкусом обустраиваться. Стена утыкана ящичками, сейфами, антресолями: на выдвинутом ящике можно посидеть, попить чайку или хлебнуть чего покрепче, забраться, как по ступеням, на полати и схорониться, пока бушует пьяный хозяин дома, раствориться за вешалками с платьями, скрывающими потайные ходы. Посреди вселенского шкафа – доска для расчетов (“и высчитывали, и приписывали мелом”), а за ней – сейф с закромами. На выход приглашает зеркальная дверь, на которую неча пенять, – отправляясь вершить дела, стоит взглянуть на себя.

Слегка перезрелая Липочка – Дарья Семенова яростно листает модный журнал и томится в ожидании хоть какого-нибудь жениха. Заполошная мать – Татьяна Матюхова до сих пор пытается ее воспитывать, потому что всегда терпела фиаско в этом деле – видно, дочка всегда была крута нравом, а теперь и вовсе от рук отбилась. Лисой вертится вокруг семейства сваха – Рамиля Искандер, предвкушая добычу. Сутуло шаркает из угла в угол приказчик Подхалюзин – Михаил Шкловский. Глава семейства купец Большов – Александр Гришин неожиданно молод и могуч – изнывает в бабьем царстве своего семейства и в конечных пределах своего купеческого дела: если торговать по-честному, особо не разгуляешься, а душа просит именно разгула. Никто здесь не хочет действовать медленно, последовательно и надежно, все – великие комбинаторы.

Корифей Дома Островского Юрий Соломин любит вспоминать, как в советские времена актеры откровенно скучали, когда разбирали сцены “с экономической составляющей”. Разговоры про проценты, закладные, векселя и прибыль не волновали слух советского человека по обе стороны рампы – финансовые игры героев Островского не имели ничего общего с их получкой пятого и двадцатого. И режиссеры, промаявшись с решением сцены, тихонько вымарывали экономические экскурсы, сосредотачиваясь на человеческой истории. В годы же перестройки люди, напротив, напряженно замирали на этих сценах, точно наверстывая упущенное, – Островский буквально помогал постигать им азы капитализма.

Мы давно уже миновали обе стадии, теперь рассказы о финансовых махинациях и коррозии человеческой природы образуют истинную полифонию. Информационный поток проносит через наши головы мегабайты информации о завышенных тратах, невозвращенных долгах, обманутых пайщиках и исчезающих деньгах. А Островский, точно усмехаясь над нами, своим чуть старомодным, слегка придуманным, вкусным и ясным языком рассказывает историю про то, как Великий комбинатор купец Большов (а к тому же еще молодой отец взрослой дочери, которая, кажется, никогда и не была по-настоящему ребенком – столько в ней стервозной застарелой злости) устал от своей размеренной торговли, устал заливать свою скуку водкой. И принялся сочинять схему невиданного обогащения через фальшивое банкротство и отказ платить по кредитам. Эта страсть к игре по-крупному поглощает его без остатка: похмелья как не бывало, глаза горят, руки трясутся, зычный, вечно пьяный рык срывается на горячий шепот. В один момент природная “чуйка” подсказывает Большову правильное решение – закопать под кустом золотые слитки: банкротство – банкротством, фальшивка – фальшивкой, а интуиция нашептывает, что до конца довериться никому нельзя. Эта яркая находка, которой нет у Островского, получит свое продолжение в конце спектакля, когда расхристанный Большов, преданный всеми, будет отсиживать свое в долговой яме, он так и не сможет воспользоваться припрятанным богатством – матушка-земля “заморозила” этот вклад не хуже какого-нибудь зарубежного банка. В самом деле – как откопать золотые слитки, когда сам себя объявил банкротом и докатился до долговой ямы. Близок локоть, да не укусишь.

Но это случится позже. А пока бабье царство укрощено одним ударом кулака по столу. Самые дорогие для Большова теперь люди – подельники. Стряпчий Рисположенский – Сергей Печенкин да приказчик Подхалюзин. Перед нами – яркий пример деградации всех, включая подлецов. На смену страстному купцу Большову, который даже романтичен в своем шулерстве, идут люди без лиц, но с личинами – надо будет, сотрут одну, нарисуют другую. Скользкий, как мокрица, Рисположенский с его вечным “А выпью-ка я еще рюмочку”, с карточками деток, которые всегда у него наготове, точно козырные тузы, с его масляными глазами, вмиг становящимися ледяными, когда появляется возможность ускользнуть от прежнего хозяина и переметнуться к новым. И Подхалюзин, надевший на себя страшную сутулость пришибленного приказчика почти как затрепанную жилетку, а шаркающую походку – вместе с растоптанными грязными башмаками. Он затаился в этом образе на долгие годы – на всю свою безрадостную юность и унылую молодость, пока обречен был торчать в конторе, потихоньку, как крот, копая подкоп под своего благодетеля. Затаился, не зная, представится ли ему когда-нибудь возможность выбраться из своего подкопа, переиграть судьбу.

Вместе с отобранным у Большова домом и дочкой он разгибается физически, берет реванш за прошлое с размахом – унижая вчерашних попутчиков, которые знали его в бедности, окружая себя роскошью (правда, в мрачном, несуразном купеческом доме Большова вкрапления роскоши кажутся пошлостью: какие хрустальные люстры ни вешай, каких купидонов ни пускай по стене, ощущение тесноты и неуютной бесконечности останутся). Но даже Подхалюзину не угнаться за своей женой, хладнокровно стирающей с доски написанный мелом перерасчет, позволяющий спасти отца. А вместе с этой записью – самого отца.

Режиссер показал, как бесконечно долго может воспроизводиться эта система. Еще на коне Подхалюзин – его деловой расцвет только начинается. Его совесть прекрасно убаюкана чем-то вроде “я отчитаюсь перед вами за все свои доходы, кроме первого миллиона”. И вот уже рослый мальчик Тишка – Антон Савватимов потихонечку репетирует перед зеркалом сутулость-покорность – залог своего будущего успеха.

Ольга ФУКС

Фото М.МОИСЕЕВОЙ
«Экран и сцена»
№ 2 за 2017 год.