Случай Касторфа

Фестиваль набирает силу. Он насыщен и перенасыщен разного рода опытами и проектами. Словно Чехов испытывается на прочность: что он даст в пору своего 150-летия, в пору совсем иных ценностей и понятий? Продолжает ли он – такой, каким был – питать искусство, или нужны особые условия и усилия, дабы сохранить его для себя? Отчего у иных это чувство усталости от Чехова, в чем они не боятся признаться, – а может быть, усталости самого Чехова от нас, как устает земля от неумеренного пользования ею?
Вопросы множатся и тревожат – вопросы к Чехову, к театру, к себе. Без простых, однозначных ответов, чего, собственно, Чехов и не предполагал, провоцируя нас на бесконечные поиски, варианты, столкновение и смену мнений. Оттого, быть может, его и ставят так долго, так много, и каждый ищет своего Чехова, не стесняясь перед традициями.
Фестиваль начал Франк Касторф мега-спектаклем “В Москву! В Москву!”, поглотившим и “Три сестры”, и заодно – рассказ “Мужики”. Спектаклем, воинственно резким, как вызов; атакой на наше представление о Чехове, его пьесе и его людях, на самих этих людей, показанных здесь с издевкой, с яростным неприятием. Эта порода людей чужда Касторфу, и он с его мощной, жестокой волей сумел сообщить свою неприязнь и актерам, и залу. Никто не вызывает симпатий – ни истеричные сестры с хриплыми крикливыми голосами, ни их мужчины, будь то потрепанный жизнью Вершинин или фатоватый Кулыгин.
Любовь неинтимна, женщины непоэтичны…
Этот чеховский упрек драматургу-коллеге для Касторфа мог бы стать поощрением. Он так видит, так хочет – и делает все с немецким упорством, идейно, концептуально. Он винит Прозоровых и Ко не только в расслабленности житейской, но выдвигает против них аргумент сильно действующий, социальный. Мол, вы тут философствуете впустую, а там – в двух шагах, рядом – народ бедствует и страдает.
И Касторф вводит в спектакль эту самую жизнь народа, добавляя сцены из “Мужиков”. Трудно объяснить его выбор. Вряд ли такие поверхностные мотивы, как стремление тех и других героев в Москву или наличие в пьесе и в повести пожара, могли стать поводом для сопоставлений. Если режиссер хотел дать контраст, выставить “Мужиков” укором обитателям прозоровского мирка, то просчитался: мирка здесь и нет. Все открыто, продувается, просматривается насквозь, и действие “Трех сестер” запросто перекидывается с барской веранды в мужицкий недостроенный дом. Нет и войны миров, верха и низа, черной и белой кости. И не только потому, что этого нет у Чехова.
Чехов знал о голоде не понаслышке, помогал голодающим, о жизни низов ведал много тяжелой правды, писал обо всем. Но в пьесах его – иная среда, иная стихия, эти параллели не пересекаются. А Касторф, как видно, задумал пересечение. Иначе он не смешал бы эти стихии; не заставил бы одних и тех же актеров играть и мужиков, и интеллигентов, да еще и одними и теми же красками, с теми же издевкой и отчуждением.
В фестивальной критике мелькнула догадка, будто Касторф вовсе не хотел столкновения, а напротив, лепил некий совокупный портрет, где герои неразличимы. Словно подхватил у Чехова выражение: “…интеллигенты они или мужики…”
У Чехова, однако – иной контекст. Он “веровал в отдельных личностей, интеллигенты они или мужики”; а тут – какая может быть вера? Все плохи, всё у них скверно, жизнь непоправимо дурна, оттого и красное знамя – как перспектива этой скучной истории.
Чего все-таки Касторф хотел? – Бог весть. Жаль, что незаурядная его сила вылилась в грубый плакат; что он так опустил одних, да и к другим, уже опущенным жизнью, мало явил сочувствия.
Социологизм не прошел – не впервые. Были уже попытки подойти к Чехову “слева”, выставить против бездействующих его героев голодающий бедный народ. Вспомнить хотя бы давний фильм Андрея Кончаловского “Дядя Ваня”, где – как упрек героям, слишком занятым собой, – проходили кадры русского голода, почти вымирающего народа. И что же? Ни контраста, ни какого-либо смыкания не случилось. Те кадры повисли, никак не повлияв на неподдельный – и иной – драматизм фильма, и скоро забылись. А лицо дяди Вани-Смоктуновского с его глубокой тоской в память врезалось навсегда.
Оставим в стороне “Мужиков”. То, что Касторф невзлюбил чеховских дам и господ, – его дело; насильно мил не будешь. Но постановщик опирается на Чехова, защищается Чеховым, нападает на театральную традицию толковать его пьесы как драмы: “Перед нами целая партитура душевных движений, и, как говорил сам Чехов, комедия. <…> Чехов – автор комедий, именно это в нем и интересно”.
Да нет, не говорил этого Чехов. “Чайка” и “Вишневый сад” – комедии по авторскому определению, хотя комедии особые, спорные, с грустным и даже фатальным исходом. “Иванов” родился как комедия, потом автор вгляделся в героя и его историю – и дал ему другой финал; пьесу назвал уже драмой. “Дядя Ваня” – ни то и ни сё: “сцены из деревенской жизни”. А “Три сестры” названы просто и однозначно – “драма”, и авторская саморецензия такова: “Пьеса вышла скучная, тягучая, неудобная <…> и настроение, как говорят, мрачней мрачного”.
Конечно, автор был лишен сентиментов, героев своих выставлял недотепами; на всё – на жизнь и смерть, на других, на себя – смотрел с бесподобной своей иронией. И нам дозволял то же. Но ирония иронии рознь. У Чехова нет отторжения людей, подобных Тузенбаху или дяде Ване. Он посмеется, подосадует и вас пригласит к тому же. А потом в финале выдаст нечто такое, что всю эту досаду смахнет волной истинной драмы, поэзии. Человечность – немодное слово, как и понятие. Атавизм. Но это – территория Чехова, где он непобедим, стоит ревнителям отрицания дрогнуть, потерять бдительность и оступиться – вступить в эту, опасную для них зону.
Помнится, Адам Ханушкевич в начале 70-х привез к нам свои “Три сестры”, решенные как “жестокий водевиль”, и долго в спектакле этого жанра держался. Три веселые мещаночки и их фатоватые поклонники – чем не водевиль, в чеховском смысле слова, без пения, без куплетов? А в конце режиссер все же сдался на милость автору, и шла уже настоящая драма, хотя эти мелкие люди права на нее не имели.
К чести Касторфа, и он дрогнул к финалу. И сестры заговорили просто, открыто, разоруженно, будто сбросили маски. Но поздно – им уже доверия не было.
Касторфа склонны считать устаревшим. Но у него есть опоры; он не одинок. В театре и кино, в науке и журналистике, в повседневности угнездилось особое отношение к людям, кто бы они ни были – классики прошлого или нынешние бессчетные “звезды”, или просто случайные встречные. Отношение, априорно недоброе, с установкой на отрицание, на поиски низменного начала, извлечение и преувеличение его, на какую-то разгульную демонстрацию. Коснулось это и героев Чехова, и самого Чехова, от “выбранных мест” в монографии Доналда Рейфилда до новейшего отечественного продукта – пьесы Елены Греминой “Братья Ч.” в постановке Александра Галибина. Впрочем, продукт, хотя и фестивальный, но для другого случая – всё же сочинение не чеховское, рядом с “Тремя сестрами” не поставишь.
А пока, как пророчил Вершинин:
“…пройдет еще немного времени, каких-нибудь двести-триста лет, и на нашу тепереш-нюю жизнь… будут смотреть и со страхом, и с насмешкой, все нынешнее будет казаться и угловатым, и тяжелым, и очень неудобным, и странным”.
Дождались, уже смотрят. И двухсот лет не прошло.
Татьяна ШАХ-АЗИЗОВА
«Экран и сцена» №11 за 2010 год.