Диккенс

• Иллюстрации Джона Лича к произведениям Чарльза ДиккенсаПредлагаем читателям фрагмент из готовящейся книги И.П.Уваровой-Даниэль о Чарльзе Диккенсе и его героях.

БУМАЖНЫЕ ЧЕЛОВЕЧКИ

Рассказ о куклах у Чарльза Диккенса, конечно, следовало начать от «Бумажных человечков», оно было б логично, ближе к творческой биографии писателя. Но уж что теперь поделать, если тема Ярмарки продиктовала другой строй текста.

Что ж, он был прекрасным репортером, перо его было легко, усердие выше похвал, трудолюбие неистово. Он уже поднялся до «Очерков Боза» и мог рассчитывать на восхождение по лестнице, ведущей в литературу, как вдруг судьба открыла перед ним дверь с табличкой «Пиквикский клуб». За порогом этой двери и начался Диккенс, единственный и неповторимый. Подлинный Диккенс.

Ему предложили написать очерк к рисункам Роберта Сеймура. Рисунки были карикатурны, это Диккенсу понравилось – еще бы! Он принялся «озвучивать» потешные картинки и увлекся так, что они ожили, засуетились, закувыркались.

Юмор же, по-моему, заключался в том, что Сеймур был спортивным обозревателем, Диккенс же в спорте ничего не понимал. Уже смешно. Диккенс пошел дальше – уволил из сюжета лишних спортсменов, оставил лишь мистера Пиквика и Сэма Уэллера. Получилась вечная пара, на нее можно было положиться, не подведет: Дон Кихот и Санчо Панса. Оказалось – литературные типы живут сами по себе, каким-то непостижимым и таинственным способом. Потом, правда, просвещенное человечество задумается об архетипах, пока же, как говорил Честертон, честь этого открытия принадлежала Диккенсу. Войдя «в «Пиквикский клуб», как в трактир», Диккенс «задержался в нем и превратил его в прекрасный храм». (Честертон). Так и хочется добавить – храм воскрешения, только веселый.

И если его герои входили с улицы в храм, простите, в трактир, то выходили оттуда в том виде, какой получает всякий человек при посещении комнаты смеха при балаганах.

Потому его иллюстраторами могли быть только карикатуристы, а художнику, изобразившему мисс Хэвишем в образе устаревшей провинциальной актрисы, за Диккенса не следовало браться. Его постигли Круг, Шенк, Джон Лич и Физ – именно те, кто не был в состоянии правильно нарисовать «настоящую леди и настоящего джентльмена», в чем их упрекали серьезные люди. Да нет, могли, и даже изображали. Просто попав в иллюстрацию, где кишмя кишат уродцы, достойные потешного паноптикума, достойные леди и джентльмены выглядят скромными фарфоровыми фигурками, случайно угодившими не на свою полку в игрушечной лавке, их немного среди вакханалий ярмарочных монстров, и слава Богу, ибо – заметил Оскар Уайльд: «Самая большая несправедливость по отношению к Диккенсу совершена теми, кто пытался иллюстрировать его серьезно».

СУЩЕСТВА ОТ РОЖДЕСТВА
«Это была таинственная способность души воспринимать в жизни только то, что когда-то привлекало и мучило в детстве, в ту пору, когда нюх у души безошибочен; выискивать забавное и трогательное; постоянно ощущать нестерпимую жалость к существу, живущему беспомощно и несчастно <…>».
 Владимир Набоков

«Можно с полной уверенностью утверждать, что из рождественской сказки вышли все романы Диккенса», – считал Ален. Позволю себе уточнить: сюжеты – может быть, но персонажи! Довольно часто они вылупляются из елочных игрушек, а это серьезный источник, хотя бы потому, что этот родник пробился в самом начале жизни, когда впечатления особенно свежи и ясны, а, может быть, единственно верны.

«Я заглядываю в свои первые рождественские воспоминания, я пытаюсь вообразить, что каждый из нас чувствовал на ветках рождественской елки наших юных дней, – на ветках, по которым мы карабкались к действительной жизни».

Однако пока дело не дошло до елочных игрушек (а мы увидим их черты в персонах его романа), обратим внимание на странные свойства рождественского дерева: у Диккенса ребенок смотрит на него снизу, и что же он видит: дерево растет «сверху вниз к земле».

Это следует запомнить! • Иллюстрации Джона Лича к произведениям Чарльза Диккенса

Говорят, новорожденные, явившись в наш мир, видят предметы опрокинутыми вверх тормашками, но мало у кого такое положение вещей сохранилось, и мир так и не перевернулся. У Диккенса, я думаю, не перевернулся, по крайней мере, до конца.

Потому он доверял елочным игрушкам более, чем энциклопедическому словарю, ибо знал – рождественское дерево своими игрушками говорит единственно правильные вещи, ибо оно ведет диалог с детьми, которые только что появились в нашем мире.

И когда среди хвои мальчик Чарли обнаружит великолепную муху, которая лишь в три раза меньше слона, он не усомнится в правильности такого положения вещей, а Чарльз Диккенс воскликнет: Это же торжество искусства!

Елочные игрушки его память сохранила бережно, в таинственном сиянии рождественских свечек и с невероятной отчетливостью. Можно позабыть на склоне лет свою жену, но время не властно убрать из памяти картонную леди в юбках голубого шелка.

И, однако, сколько страха таят в себе елочные игрушки!

Вот Акробат, не желающий лежать смирно на боку, он перекатывается и пялит рачьи глаза, так что приходится хохотать вовсю – а как иначе показать, что тебе не страшно? И чем, скажите, лучше проклятый советник в черной мантии, он совершенно несносен и вылезает из своей табакерки даже во сне. А еще зловещий человечек, которого дергают за веревку, «и он ужасен, когда закидывает ноги за шею»… (Стоп! Да не он ли мелькнет в «Лавке древностей», где будут звать его Квилп.)

Ах, сусальные радости елочных украшений были бы, пожалуй, приторны, когда б не эти страхи! И они еще не кончились. Еще есть самое страшное – это маска – «в мое трепетное сердце проникало отдаленное предчувствие и ужас перед неотвратимой переменой, которая свершится с каждым лицом и сделает его неподвижным…». «Ничто не могло меня утешить», – написал он, так никогда и не сумев понять смерть смиренно, как неизбежность.

Но вот… «подходит ко мне Красная Шапочка со своей корзиночкой, пробираясь сквозь чащу».

«Она была моей первой любовью. Я чувствовал, что если бы я мог жениться на Красной Шапочке, то узнал бы совершенное блаженство. Но это было невозможно».

Красная Шапочка! Не так ли пробирается сквозь препятствия девочка Нелли из «Лавки древностей»? И не похожи ли они обе на Мэри Хогарт, младшую сестру той, на которой он женился? Вот с Мэри он познал бы совершенное блаженство, но это было совершенно невозможно. А без нее совершенного блаженства он так и не познал. И до смерти носил кольцо столь рано ушедшей Мэри.

Но вернемся к елке, там сонмы, созвездия мерцающих игрушек – как будто каждая вещь земная имеет свою уменьшенную небесную копию, раз в год показанную нам под Рождество. Диккенс предъявляет их с истинно детским восторгом. Со вниманием судебного пристава, описывающего имущество по постановлению страшного суда. Что отнюдь не уменьшает детского счастья при виде крошечной сковородки, на которой всегда жарятся две рыбы; а также умилителен крошечный чайный сервиз – он мог бы подойти праздничному застолью мышей. А также Ноев ковчег, битком набитый зверушками. И, наконец, гирлянды игрушечных книжек! Кажется, сама елка на Рождество учинила сеанс гадания, пророча мальчику его великое книжное будущее.

Перечисление, перечень, список игрушек. Реестр всего на свете, что Диккенс собирался изъять из жизни и перетащить в свои книги.

КУКОЛЬНЫХ ДЕЛ МАСТЕР

Вот что пишет Ч.П.Сноу: «Кстати, эти выражения «Кукла», «Кукольный дом» принадлежат Диккенсу, но, очевидно, потому, что у него так много крылатых, постоянно цитируемых фраз, они пришли незамеченными и вспомнились только много лет спустя после смерти».

Конечно, Сноу имел ввиду «Кукольный дом», пьесу Г.Ибсена, а вот сам Диккенс вполне мог бы назвать свой роман «Холодный дом» – «Кукольным домом». С величайшим усердием учиняет он описание имущества мистера Джадниса: какие в том доме кресла, где лежит столовое серебро, а где хранится варенье в банках. И в какой комнате на стенах висят гравюры и что на них изображено, а где старинные портреты, неизвестно чьи. Кажется, сам Диккенс от столь превосходного порядка в хозяйстве приходит в неописуемый восторг, и его можно понять, если вспомнить, какой кавардак царил в доме Дэвида Копперфилда и его очаровательной жены Доры – увы, тот неудавшийся «кукольный дом» имел отношение к биографии самого писателя.

Но вернемся к похвальному порядку в мире вещей, приводящему его в такой экстаз и умиление. Кажется, точно такие чувства испытывал маленький мальчик, разглядывая под Рождественской елкой кукольный дом со всем имуществом – и тоже креслица, и тоже картины, салфетки в ящиках кукольного комода, серебряные ложки и варенье. Уму непостижимо, как это ребенок, да еще мальчик, мог сберечь в памяти на всю жизнь не только кукольный домик со всем его содержанием (предназначенный, между прочим, девочкам), но и эту прелестную крошечную утварь кукол; и чем любая домашняя вещь мельче – тем больше восторга.

В самом деле – почему рядом с человеком и его бытом существует параллельный, сильно уменьшенный мир? И, несмотря на игру величин, своего рода флирт масштабов, они непременно вторят друг другу, находясь во власти той таинственной стихии, которая властвует у Свифта в его «Путешествии Гулливера», и чьи коренья прорастают сквозь балаган с карликами-великанами.

Что касается Диккенса, что ж, он так никогда и не стал окончательно взрослым, и не мог отказать себе в радости: тайно от читателей, усердно изображая бытие и приключения человека, потихоньку в свое личное удовольствие играть в куклы.

И, расставаясь с темой «Кукольный дом в творчестве Чарльза Диккенса» (с сожалением, в чем придется признаться), не могу миновать фанерный замок Уэммика, «самодеятельного художника», как сказали бы мы сейчас, а как такие самоучки и фантазеры назывались во времена Диккенса – не знаю. И вот Пип, уже много чего повидавший на своем веку и верящий, что его ожидают розовые замки мечтаний, остановился в изумлении перед домиком клерка Уэммика, почти игрушечным. «Я никогда не видел такого маленького домика, таких забавных стрельчатых окошек, – восторгается Пип, – и стрельчатой двери, такой крошечной, что в нее едва ли можно было войти». Этот замок, созданный клерком Уэммиком в часы досуга, запросто влезет в карман великана, и остров посередине пруда может поместиться в салатнице. Но нет в мире более надежного приюта раненой душе, чем кукольный дом.

А он и впрямь кукольный, и его обитатель, папаша Уэммика по прозвищу «Престарелый», – уж не кукла ли он? Но уж во всяком случае, не совсем человек. Его «Престарелый» так стар, что его можно принять за куклу, умеющую улыбаться до ушей и от души и пищать: «Превосходно, Джон, превосходно, мой мальчик!»

В самом деле, всегда ли мы знаем, кто из его персонажей рожден в спальне и при содействии доктора или же повитухи, а кого сделали в мастерской кукольника.

 – Из чего только сделаны девочки?

 – Из чего только сделаны мальчики?

Это, как все мы помним, С.Я.Маршак, и уж конечно, это перевод английской шуточной песенки, да еще и с привкусом дразнилки, если вы вспомните, из чего именно они сделаны, из каких материалов: на изготовление девочек пошли всевозможные сласти, на мальчишек – мусор из их невозможных карманов.

Что ж, если верить Честертону, у Диккенса на создание живого человека могли пойти мусор и тряпки! Да кукольник он, одним словом.

Мир кукол у Диккенса обширен и разнообразен.

То малолетняя Салли Брас, дочь каверзного юриста по прозвищу «старый лис», обучается фамильной профессии, накладывая арест на имущество и описывая мебель кукол («Лавка древностей»).

То маленькая кукольная швея огорчена тем, что на куклах свадебные платья сидят хуже, чем на живых невестах («Наш общий друг»).

Сирота Эстер («Холодный дом»), расставаясь с детством, похоронила любимую куклу в клумбе.

Осколки империи кукол рассыпаны по романам Диккенса, но полностью вся эта империя, эта вторая природа человека и его бытия, представлена в мастерской Калеба, кукольных дел мастера.

…Когда Диккенса не сильно увлекает сюжет, он позволяет себе отвлечься от героев и сбегает в кукольную мастерскую. Здесь ему раздолье! Можно от души поиграть в куклы, он от этого не откажется ни за что, и не просите!

В «Сверчке на печи» (не могу расстаться со старомодным и потому родным переводом названия!) сам автор – восхищенный зритель, а мастер Калеб – опростившийся демиург, ныне смиренный труженик, и все-таки сотворитель мира!

Для пользы сюжета потребовалось усилить акцент на социальных мотивах (этого Диккенс никогда не упустит). На неравенстве, на бедности и богатстве. В мире людей Диккенс расправляется с этим общественным конфликтом привычно. Богатый злодей у него, как правило, получается обладателем непривлекательной внешности, так ему и надо. Бедняк же, если не блещет красотой, то, право же, очень мил. Настолько, что от сусальной слащавости Диккенс спасает его (да и себя) с помощью добродушного юмора и мастерского умения порою видеть кого-нибудь из этих добрых малых, эдаких неуклюжих простодушных кукол, сшитых из грубой ткани и туго набитых добродетелями.

Однако мастеру Калебу, не обладавшему интеллектом мистера Диккенса, в этом вопросе разобраться было бы труднее, когда бы его изделия не располагались на «социальной пирамиде». Что ж, Диккенс готов прийти ему на помощь. Он рассаживает кукол мастера Калеба по ступеням умозрительной общественной лестницы, и вот: на высшей ступени царят совершенные куклы, чьи руки и маленькие ножки сотворены из фарфора; у подножья пирамиды ютятся куклы за полпенса, и их руки-ноги просто щепки.

Нужно ли говорить, что между щепкой и изящной фарфоровой ручкой расположены куклы с конечностями «по нисходящей», и материалы, из которых они изготовлены, становятся все дешевле, все проще? Простейшая эта социология, классовая расстановка сил с наивным указанием на материал, на его ценность – отвлекает от идеи сотворения мира и от божественной природы мастера кукольных дел.

Но как же обошелся с этим скрытым мотивом Диккенс? Замечательно обошелся! Мастер Калеб, наш кукольник, оказался еще и великим создателем мира мечтаний и грез. И он рисует перед незрячими глазами своей слепой дочери картину необычайной красоты и благоденствия их родного дома, на самом деле нищего и убогого. О чем она так и не догадывается, доверяя рассказам этого жалкого фантазера. И все же он – сотворитель воистину прекрасного мира, делающего слепую девушку счастливой, а потому тот мир от мастера Калеба – лучший из миров.

• Иллюстрации Джона Лича к произведениям Чарльза ДиккенсаСОВЕРШЕННО НЕОБХОДИМОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ

Древние боги, собравшись вместе, чтобы сделать себе кормильца, были озабочены выбором материала не меньше, чем мастер Калеб.

Из чего следует, что человек – кукла богов, о чем знали давно, а потом забыли. (Впрочем, как знать…)

Но все-таки, из чего делать эту самую куклу – эту человекокуклу – из глины? Из дерева? Из мечты?

Ах, сколь упорны были поиски материала, сколь величественна и важна для богов всех национальностей и конфессий потребность в кукле, в просторечии именуемой «человек»!

– Создадим себе кормильца – приговаривали демиурги (да ведь и мастера Калеба, и его слепую дочь тоже кормили куклы).

А еще дело в том, что кукла, как ее ни сотворяй, как ни наряжай, как ни называй – идолом, дамой или пупсом, принадлежит двум мирам. Нашему, описанному добротной реалистической литературой, и миру иному, где обитают сны, предания и тени. С этой оборотной стороной дела стремятся справиться мистики.

Напомню – как говорил Честертон, «Диккенс был скорее мифотворцем, чем писателем – последним – и, должно быть, величайшим. Ему не всегда удавалось создать человека, но всегда удавалось создать божество».

Добравшись до викторианской эпохи, божество уже обрело обличие куклы, каким мы и застаем его у мастера Калеба.

МЕЖДУ КОРОЛЕВОЙ МАБ И ВЛАСТЕЛИНОМ КОЛЕЦ

«Герои Толстого способны пересекать границы, а героев Диккенса можно рисовать на коробках из-под сигарет. Но никого не заставляют выбирать между ними, это равносильно выбору между сосиской и розой, а это, что ни говори, разные вещи».
Дж. Оруэлл

В этом парадоксальном заявлении каждый поворот мысли может поставить в тупик, кроме заключительного, впрочем, само собой разумеющегося: Толстой и Диккенс, что ни говори, писатели различные, и никому не придет в голову выбирать между ними.

И все же, если уж и делать такой немыслимый и невозможный выбор между сосиской и розой, неплохо было бы разобраться, кто есть кто. А точнее – что есть что.

Полагаю, розу, как явление живой природы, по праву следует преподнести Толстому, а вот сосиска достанется Диккенсу. Почему? Ну, потому что она сделана каким-нибудь мастером своего дела, потому что в ней, кроме полезности, есть еще и что-то забавное, не раблезианское, конечно, но все же тут есть что-то от широкой ухмылки Рабле.

Только решительно ничего непристойного в том нет. Герои Диккенса именно «сделаны», и это обстоятельство отправляет нас снова и снова в мастерскую, где… ну, и так далее. Короче говоря, речь идет о расширенном производстве своеобразных личностей, чаще всего уродцев – устрашающих и опасных. Однако несмотря на их устрашающий вид и опасную сущность, именно в исполнении Диккенса художник смело может рисовать их на коробке!

И это не препятствует тому, что Честертон отправил писателя Диккенса едва ли не на какой-то первобытный Олимп (или на первобытную Лысую гору), назад, к допотопным племенным демиургам. И обрек его вместе со своими предшественниками сотворять своих героев из мусора, из тряпок, из глины, а то и вырезать из полена не хуже папы Карло.

А уж оживить такую модель было их профессиональным делом! И тех доисторических богов, и его, владеющего в совершенстве литературным ремеслом.

Кукла лежала в колыбели мифа, а Диккенс знал ей цену, как мы могли уже убедиться. Ну, да, Честертон прав, мифотворцем был он, Чарльз Диккенс, и действительно, человек ему не всегда удавался, если интерес к нему пропадал по ходу дела. Но всегда, как сказал Честертон, удавалось создать божеств.

Так вот, о божестве. Разумеется, его не следует понимать как объект поклонения. Здесь оно – обитатель, а вернее представитель другого мира. Оно – вселенное в сущности своей тайное и почти наверное обитатель «Инобытийного мира» (заимствую это определение у П.Гамзатовой, оно, я думаю, как нельзя более подходит). Уж во всяком случае, сам термин дает понять, насколько его обитатели – не люди, достойные оказаться на страницах романа девятнадцатого века.

И если безоглядно доверять Честертону и разглядеть в популярном писателе мифотворца, персонажи Диккенса предстанут перед нами в измененном образе, во всяком случае, некоторые из них. Их эксцентричность, их ужимки и прыжки, гримасы и манеры, выдают скорее мелких кельтских духов, затаившихся в чащах кельтских преданий. Желая что есть сил стать людьми, эти инфернальные энергии сумели порой воплощаться если и не в людях, то уж по крайней мере в куклах.

Кажется, только Честертон о том догадался. Но догадался ли сам Диккенс?

Он не был мистиком, от этого его ограждал здоровый юмор и прирожденная ирония какого-то редкого и сложного состава. Что отнюдь не мешало ему обладать сведениями о явлениях сверхъестественных и даже невозможных.

Можно сказать иначе: ему было открыто такое, друг Горацио, что неизвестно нашим мудрецам.

Наши мудрецы в обязательном порядке записывали его в ряды реалистов. Потому неожиданным было наблюдение советского литературоведа Р.Померанцевой в предисловии к «Холодному дому»: вещи у Диккенса знают тайну каждого персонажа и умеют предсказывать его судьбу.

А Диккенс и в самом деле знал, что вещи, созданные если и не в мастерской кукольника, то уж в любой другой мастерской, способны призывать человека к диалогу. Но всегда ли человек способен понимать призыв или предостережение?

Юный Дэвид Копперфилд, вступив в старинный дом мистера Уикфелда и разглядывая резьбы деревянных балок, увидел устрашающую маску химеры, напоминающую физиономию здешнего клерка по имени Уриа Гип. Дом подавал сигнал – берегись! Но Дэвид не понял.

Этот клерк при помощи ворожбы дурил доверчивого мальчика, а тот был во власти его недобрых чар, хотя и видел вещий сон, и сон предостерегал – берегись! Но Дэвид уже не мог уберечься.

Уриа Гип! Пожалуй, самое устрашающее, самое омерзительное чудовище в диккенсовой коллекции выдающихся монстров. Из тех, кто не отбрасывает тени или отбрасывает инфернальную тень.

У Диккенса был свой способ бороться с ними и побеждать, в конце концов: то есть дать описание по возможности убийственное. Портрет Уриа Гипа таков, как если бы Диккенс взялся рисовать хтоническое существо с кожей холодной, скользкой и липкой, с красным глазом без ресниц, со взглядом змеиным, парализующим жерт-ву.

Словесный портрет этого клерка – подлинный шедевр, а Диккенс отсылает нас то к мерзкой жабе, то к гнусной пиявке. Про кобру и говорить уже нечего, одним словом, нет и не было в подлунном мире земноводной твари более опасной и омерзительной.

Образ Гипа множится, дробится, извивается, и чем чаще аттестует себя как мелкое ничтожество, тем все более разрастается в пространстве, невидимо, но и страшно.

…И когда я читаю, как Уриа Гип дует в ноздри пони и тотчас закрывает их своей скользкой холодной ладонью – я безоглядно верю Честертону, обронившему мимоходом: у Диккенса и клерки – эльфы (впрочем, как верю ему всегда). Ведь эльфы не только светлые предтечи ангелов, но предки темных чертей, удивительно гнусных и вредных.

Хотя ко времени Диккенса просвещение увело Британию далеко от доброй кельтской старины, где так и кишели мифы, и вообще-то эльфам всех мастей следовало бы там и остаться, а не путаться под ногами прогресса.

Так нет же! Их вдруг вспомнили (и вспоминают до сих пор), а собрат Диккенса по писательскому ремеслу Э.Т.А.Гофман горевал, когда германских добрых и интеллигентных фей отправили в ссылку, как отсталый элемент, несовместимый с новейшими учениями.

Два этих имени я ставлю рядом – Диккенс и Гофман. Если они и не похожи между собой, то уж безусловно подобны, хотя бы потому, что балаганная стихия с ее преувеличенным смехом, с ее преувеличенной жутью, означающей вторжение мертвого мира, питают их творчество. И все-таки! И все-таки победу одерживает «положительный баланс», и все мрачные дела уравновесит смех.

И потому – «Два писателя открыли миру, что юмор – это любовь. Гофман и Диккенс. Они открыли, что Бог относится к людям с юмором. В юморе есть снисходительность и ободрение: «ну-ну»!» (А.Терц-А.Синявский).

Окончание следует.

Ирина УВАРОВА-ДАНИЭЛЬ
«Экран и сцена» № 24 за 2013 год.