В далеком 1963 году молодой автор Вадим Гаевский опубликовал в журнале “Новый мир” (№ 1) рецензию на недавно изданную книгу В.М.Дорошевича “Избранные рассказы и очерки” (“Московский рабочий”, 1962). Нам показалось, что ее стоит перечитать.
Вышла книга фельетонов Власа Дорошевича. Дорошевич был дореволюционным русским журналистом, редактором газеты – в лучшие годы своей жизни, тружеником газеты – всю свою жизнь. Читатели любили Дорошевича, у него была слава литературная и житейская, его считали “королем фельетона” и удачливым человеком, баловнем судьбы. Между тем судьба эта трудовая. Дорошевич писал много, невообразимо много, по различным поводам, нередко ничтожным. “Король фельетона” долгие годы был фельетонистом-поденщиком.
Талант Дорошевича – его легкое перо; кажется, что водить им по бумаге доставляло автору одно удовольствие. Дорошевич и ценил-то больше всего такой труд, который был бы свободен от усилия. В своих театральных фельетонах он воспевал труд-удовольствие, труд-игру, труд-забаву. Самые проникновенные, от сердца идущие слова написаны им о Давыдове, Рощине-Инсарове, Гореве, Варламове, маленьком чародее Вилли Ферреро, и почти в каждом из этих фельетонов – образ гения и беспутства, и в каждом из них – тема творчества, естественного, как пенье птицы. А вот для Ленского у Дорошевича нашлись лишь слова уважения (слишком это серьезный, “думающий” актер), и даже Ермолову он разрешает себе критиковать (слишком она “драматизирует”). Таковы были не только личные пристрастия Дорошевича – таковы были взгляды и вкусы общественной среды, из которой он вышел, к которой принадлежал. Среда эта – обеспеченная московская интеллигенция, умеренно либеральная и традиционно хлебосольная, умевшая “жить” и не слишком склонная “думать” или “драматизировать”, особенно в политике.
Легкое перо Дорошевича неотделимо, конечно, от этой атмосферы, где восторги по поводу шекспировских монологов перемешивались с восторгами по поводу осетрины. Легкое перо Дорошевича неотделимо от всего этого мирка, для которого в Москве было “два университета”: Малый театр и “Славянский базар”.
Но сказать так – значит не сказать главного, из-за чего фельетоны Дорошевича сохранили свое очарование и поныне. Легкое перо Дорошевича возбуждалось не только пылью кулис и запахом кухни. Высокое наслаждение, которым воспламенял себя и читателей этот фельетонист-театрал и фельетонист-гастроном, было наслаждение первыми проблесками гласности.
Дорошевич начал работать в газетах, когда они получили какие-то права – самые ограниченные, ничтожные, смехотворные, но все-таки права. Раньше не было и таких, теперь даже и такие вызывали энтузиазм у более или менее прогрессивно настроенных газетчиков. Фельетоны Дорошевича прежде всего отражают это всеобщее упоение гласностью – вероятно, оттого они и немного болтливые. В них масса остроумия и масса трюизмов, но это трюизмы самого Дорошевича, а не обязательные газетные стереотипы. Их содержание подчас случайно, автор может тут же забыть о первоначальном поводе, главное – нарушить осточертевшую тишину, произнести что-то вслух, услышать свой голос. Знаменитая “строка” Дорошевича (а писал он по-особому, оставляя целую строчку для каждого интонационного куска фразы; иногда по одному слову в строчке), эта “строка”, вызывавшая столько толков у всех знавших о существовании построчной оплаты в газетах, – конечно же, она была рождена той же эпохой упоения гласностью. Дорошевич как бы любовался печатным словом, повышал его в значении, повышал и в цене.
В “строке” Дорошевича есть что-то детское, от игры, от хитрости, всем понятной, – фельетоны Дорошевича и отражают “детский этап” русской легальной журналистики.
Тогда только возникали традиции массовой легальной газеты. В России издавна – еще с пушкинских времен и даже ранее того – издавались литературно-общественные альманахи и журналы, каких не было ни в одной стране мира. В России тайно распространялась нелегальная пресса, от герценовского “Колокола” до ленинской “Искры”. Легальные же, обращенные к обывателю, влачили жалкое существование. В начале века положение чуть изменилось. Подписчики стали более требовательными, газеты – более смелыми. Газету “Россия” правительство даже вынуждено было закрыть. Одним из ее редакторов, кстати сказать, был Дорошевич.
Эта новая пресса не поднималась, разумеется, до острой критики самодержавия, но одно важное дело она делала – называла некоторые вещи своими именами. Назвать вещи своими именами было наболевшей общественной потребностью в стране, в которой все скрывалось за официально-бюрократическим и официально-благополучным языком, где голод именовали “продовольственным вопросом”, взяточничество и казнокрадство – “злоупотреблением по службе”, а один из самых зверских, самых позорных пережитков крепостничества – порку взрослых людей плетьми – “телесными наказаниями”.
Дорошевич старался говорить ясно, насколько это было возможно. Начинал он обычно с заголовка. Вот два примера, два фельетона, помещенные в книге.
Первый фельетон называется “Пытки” – лучшего названия не придумаешь. Все сказано. Ничего не скрыто. Зло названо своим словом. Нет никакого остроумного заголовка, который позволял бы вильнуть, навести тень на плетень. Пытки – и все тут. Наверняка это лучший заголовок, когда-либо придуманный Дорошевичем.
В фельетоне рассказывалось, что в Одессе в полиции на допросах применяют пытки и таким образом вынуждают признания. Невинные люди под пытками признаются в не совершенных ими преступлениях. Фельетонист давал понять, что это делается не только в Одессе.
Фельетон произвел большой шум, хотя, наверное, мало кого удивил. Факты, в нем обнародованные – чудовищное беззаконие, творимое в большом городе, на глазах у “начальства”, омерзительные нравы полицейских участков – все это относилось к разряду “секретов полишинеля”, которыми была так богата общественная жизнь России. Это то, что распространялось молвой, что расходилось в анекдотах, слухах, россказнях, но чего нельзя было прочесть на газетных страницах. Тем более в этом случае: престиж полиции поддерживался свыше. Царизму было в конечном счете наплевать, что пишут о гимназиях, но о полиции все должны были думать с уважением. Из самого фельетона Дорошевича видно, что царизм предпринимал даже судорожные попытки окружить полицейского ореолом: он, мол, защищает честный люд от черносотенцев и бандитов, жизнь свою не щадит на этом деле. “Героика” полицейской службы – это тема для Щедрина и Герцена, не для Дорошевича. Но фельетон Дорошевича сделал свое дело: он показал без околичностей, что “защитники” народа – сами черносотенцы и бандиты, но только на государственной службе и на жалованье, что закон для них не писан и что истязать людей для них – любимое занятие.
Другой фельетон называется “Старый палач”, и это тоже звучит неплохо. Герой его – Буренин, сам журналист, сотрудник черносотенной газеты “Новое время”, годами травивший передовых и честных писателей, лютой ненавистью ненавидевший талант, как может ненавидеть мракобес и завистливая бездарность (оттого мракобес, что бездарность, и оттого бездарность, что мракобес). Дорошевич и пишет об этом, пишет как публицист и как психолог, пишет очень зло, и – надо сказать – очень прямолинейно. По обязанностям журналиста Дорошевичу часто приходилось писать о проходимцах, но, судя по всему, особого энтузиазма эта тематика у него не вызывала.
Зато как хороши его портреты актеров. Это лучшая часть книги, здесь даже традиционализм Дорошевича кажется обаятельным. Дорошевич на страже старомосковского театра – блестящий Дорошевич, лучший театральный критик своего времени.
Тогда их было немало, дореволюционных театральных критиков, хороших же среди них – считанные единицы. Почти все они подразделялись на два типа: критики-пошляки и критики-циники. Первые силились доказать, что великие актеры – действительно великие актеры, и делали это с такой страстностью и старательностью, как будто бы именно от их слов зависело, дадут ли Ермоловой новую роль, оставят ли Шаляпина служить в театре. Вторые же давали понять, что прославленные актеры – так себе, не бог весть что, если не полное дрянцо. Оружие первых – излияния, оружие вторых – экивоки. Впрочем, подтекст – их общее оружие. Не забудем, что ведущие театры именовались императорскими. Поэтому высокопарные статьи были удобной возможностью продемонстрировать лояльность, встать перед властями на колени, вылизать у начальства сапоги – и все это не как-либо по-лакейски, а по-профессорски, не грубо, а очень даже благородно. Наоборот, иронические статьи позволяли показать властям кукиш в кармане, многим не рискуя, но и завоевывая кой-какой престиж, особенно в глазах непримиримо настроенных курсисток.
Короче говоря, они стоили друг друга – высокопарные холуи и осторожные оппозиционеры. Дорошевич на них не походил, и прежде всего – по-человечески. У него нашлась и нужная мера независимости, и нужная мера простодушия. Он был человек с сердцем, смысл его театральных фельетонов – в благодарности. Это самые благодарные слова, когда-либо написанные в адрес любимых актеров.
Все это были замечательные актеры, и Дорошевич оставил нам их портреты, тоже по-своему замечательные. Оставил он нам и еще один портрет – зрителя, каким был Дорошевич, наделенного даром бескорыстного наслаждения искусством. Поэтому фельетоны эти читаются и сегодня.
Вадим ГАЕВСКИЙ
«Экран и сцена»
№ 6 за 2024 год.