Вернулся он в 1953 году, после смерти Сталина, но без права проживания в целом ряде городов СССР. Сразу же поставил “Чайку” и “Дни Турбиных” в тбилисском Театре имени А.С.Грибоедова, а потом работал в киевском Театре имени Леси Украинки, куда его привел Шухаев. Там же впервые встретился с Давидом Боровским – неизвестным тогда художником, впитавшим от Варпаховского вкус к конструктивизму мейерхольдовского толка.
В 1956, после реабилитации, Варпаховский с семьей переехал в Москву и начал активно ставить: в Театре имени М.Н.Ермоловой, Малом, МХАТе, Театре имени Моссовета, Вахтанговском и, наконец, в Театре имени К.С.Станиславского, где дебю-тировала его дочь-актриса. Варпаховский много сотрудничал с Боровским и Энаром Стенбергом. В своих художественных пристрастиях и – шире – эстетике, методологии – он так и остался верным мейерхольдовцем, проповедовавшим главенство ритма, музыкального устройства спектакля и выверенность структуры. За это и за многое другое, шедшее под грифом “формализм”, его обвиняли артисты ермоловского театра, в начале 1960-х написавшие открытое письмо в журнал “Театр”.
Сохранились немногие теоретические труды Варпаховского. В 1962 году в сборнике “Режиссерское искусство сегодня” вышла его статья с говорящим названием “Дороги расходятся”. Это был ответ на выступление Михаила Ромма “Поглядим на дорогу”, опубликованное годом раньше в журнале “Искусство кино” и провозглашавшее “смерть театра” и победу молодого искусства – кино. В полемику с Роммом Варпаховский вступил, опираясь на теоретическую установку формалистов Эйхенбаума и Шкловского, еще в начале 1920-х популярно объяснивших, чем кино отличается от театра и почему одно не может поглотить другое.
В 1978 вышла знаменитая книга “Наблюдения. Анализ. Опыт”, в которой режиссер подробно описывает хронику своей недолгой работы у Мейерхольда, а также излагает собственную режиссерскую систему, наследующую Мастеру в каждой букве. Проиллюстрирована она режиссерской экспликацией, точно фиксирующей партитуру спектакля – такой, какой придумывал ее Варпаховский, досконально представлявший себе все до последнего штриха еще до выхода его на сцену.
Умер Варпаховский в 1976 году, оставив незаконченным спектакль в Театре Моссовета. Спустя двадцать лет уехала в Канаду его дочь от второго брака Анна, а еще раньше там же оказался Григорий Зискин – сын второй жены Варпаховского от первого брака, сводный брат Анны. Весной 2010 года оба оказались в Москве, в Театре Станиславского, на выпуске спектакля “Бабье лето” по пьесе А.Менчела. И эту возможность трудно было не использовать и не поговорить с Анной Варпаховской о ее знаменитом отце.
– Вы уехали из России только в начале 1990-х. Почему?
– Мне казалось, что бросить театр невозможно, тем более что я двадцать четыре сезона играла в Театре Станиславского. Отец часто шутил: “Почему я выжил на Колыме? Потому что был легкомысленным”. Кажется, я получила в наследство это качество. И когда муж сказал: “Поехали в Канаду. Не понравится – вернемся через год”, я как-то легко согласилась. А ведь профессия наша совершенно не эмиграционная. Теплилась надежда, что после перестройки жизнь быстро поменяется. Но в 90-е эта надежда рухнула. Была такая безысходность, что мы с двумя чемоданами и двумя детьми уехали непонятно куда.
– Но в профессии вы остались?
– Уже через 6 месяцев я играла с французскими актерами на французском языке.
Учила язык “на ролях”: в “Медведе”, “Предложении”, “Дядюшкином сне”, “Скамейке”. Стала сниматься, но играла каких-то русских баб, одетых в валенки и платки, – представ-ление канадцев о нашей жизни тогда было смешным.
– Вы начинали свою актерскую карьеру в Театре Станиславского при отце. Как это было?
– Он здесь был приглашенным режиссером, поставил “Продавец дождя” с художником Давидом Боровским (Давид Львович считал папу своим “крестным отцом”) и “Волки и овцы”, где, скрепя сердце, дал мне играть Глафиру. Я помню все эти разговоры за стенкой: “Дуся! Она не сыграет, меня осудит вся театральная общественность”. И в ответ: “Молчи, она сыграет, спи”. За Глафиру я получила молодежную театральную премию, но он этого не узнал: 13 февраля 1976 года у нас была премьера, а 12 февраля он умер.
– С вашей матерью он познакомился в лагерях?
– Да. Она была оперной певицей. Пела Виолетту в “Травиате”, которую папа ставил на Колыме. На репетиции их приводили из женского и мужского лагеря. Шаламов писал о них – “колымские Ромео и Джульетта”. Там же, в Магадане, родилась я. Папа говорил: “Дуняша, родится девочка, мы назовем ее Варей”. Мать недоумевала: “Почему Варей?” А он говорил ей: “Представь, как это будет звучать: номер с дрессированными собачками. Вар-р-р-вара Вар-р-р-паховская”. На что мама заявила, что не хочет, чтоб я работала в цирке, и назвала меня Аней.
– Поразительно, что, сидя в лагере, он ставил “Травиату”.
– Повторяю, – он был легкомысленным! Он был по-настоящему позитивный человек, а ведь действительно пережил многое. В день 30-летия его вдруг повезли в город Свободный – там из лагеря каждый день увозили 50-70 мужчин, и они не возвращались. Он написал письмо матери: “Мама, мне сегодня исполняется 30 лет, и мы больше никогда не увидимся”. И выбросил на рельсы из теплушки. Самое удивительное, что Марья Михайловна получила письмо и прорвалась к Вышинскому. И папу “попридержали”.
– На трагическую жизнь Варпаховского легла тень судьбы его учителя, Мейерхольда.
– Папа его боготворил. Он стал ученым секретарем Всеволода Эмильевича в очень юном возрасте, когда тот репетировал “Даму с камелиями”. В 1935 папу арестовали. Мария Бабанова, с которой мы дружили, рассказывала, что он очень мучился, – думал, что посадили по доносу Учителя. Но доноса в деле нет. Что он существовал, папа случайно узнал в 1960-е годы, когда работал над архивом Мейерхольда в ЦГАЛИ: на запрос НКВД Мейерхольд писал, что “Варпаховский – чуждый нам элемент, с которым надо быть осторожным”. Отец тогда пролежал два дня, отвернувшись к стенке.
– Вы видели дело?
– Московский критик Григорий Заславский заинтересовался фразой, которую где-то вычитал: “Мейерхольд и Райх посадили Варпаховского”. Позвонил и сказал, что ему дают дело Варпаховского. Мы с Федей Варпаховским, математиком, сыном папы от первого брака, пошли на Лубянку. Я видела дело: полный абсурд и неграмотность. Фотографии анфас и профиль, допросы, обвинения и приговор: годен к физической работе.
– А что случилось с первой женой Варпаховского?
– Ада Миликовская, ученица Нейгауза, была пианисткой. В 26 лет она съездила в Америку на конкурс. Когда она вернулась в Москву, то прямо на вокзал прибежала ее мама и предупредила, что за ней приходили. Но Ада решила заехать домой на секундочку, чтобы увидеть сына. Ее арестовали и очень скоро расстреляли. Та же участь постигла и маминого первого мужа, Давида Зискина, который инженером строил Восточно-Сибирскую дорогу.
– После возвращения ваш отец ставил спектакли и в Тбилиси, и в Киеве. В каком статусе он вернулся в Москву?
– Ему дали театр имени Ермоловой, квартиру в высотке, 42 квадратных метра на пятерых! По тем временам это были хоромы – тогда же все жили в коммуналке. Он стал много и жадно работать, прилично зарабатывал, но денег едва хватало на многочисленную семью.
– Как сложилось, что имя Варпаховского на слуху гораздо меньше, чем многих его современников?
– Не забывайте, что, хоть и была в 1956 году реабилитация, за ним тянулся хвост репрессий. Одно время хотели сделать его главным режиссером Малого, но сказали – вы что, он сидел! В другой раз – он же еврей! В третий – он хоть и не еврей, но дворянин!
– В опубликованном в журнале “Театр” в 60-е годы письме актеров театра Ермоловой его по старинке упрекали в формализме.
– А знаете, в чем еще его обвиняли? В том, что привел Володина, позже – никому не известного режиссера Эфроса. Уже много лет спустя Всеволод Якут просил прощения у мамы.
– Варпаховский придавал большое значение музыкальному “устройству” спектакля.
– Я до сих пор помню сцену из спектакля Вахтанговского театра – там героиня раскладывала тарелки в определенном ритме, приборы звучали. Он знал, сколько крючков на платье актрисы, чтоб она успела переодеться. Его “технологию” до сих вспоминает Валерий Фокин – ведь по папиным партитурам можно спектакли ставить, так точно они ритмически организованы.
– Он остался “мейерхольдовцем” по принадлежности к определенной методологии?
– При этом считал, что у Мейерхольда форма загружена полной разработкой по психологической формуле театра. Пропагандировал формулу “тормоз – отказ – действие”. Я, например, как актриса, очень часто пользуюсь этим на сцене.
– Какие у него в последнее время были ощущения от жизни в стране?
– Он ведь очень жадно работал после лагерей. Но не хотел быть главным, говорил: я не могу перешагнуть через чью-то судьбу, не могу ставить заказные пьесы, у меня нет времени! Вычтите из его жизни 18 лет лагерей – лесоповалочных и по добыче ягод, которые он не видел, потому что был дальтоник. Помню, как пришел, кинул портфель в угол и сказал: “Все кончено. Они ввели войска в Прагу”. С этого дня начался период его глубочайшей депрессии. В последние годы он часто твердил, что ненавидит театр, признавался, что начал видеть во сне лагерь. И быстро умер.
– Обида у него осталась?
– Драматург Алешин написал: “Я никогда не видел более испуганного человека, чем Варпаховский”. Тогда я обиделась на эту фразу, но, наверное, это правда. Жуткий страх жил в нем всегда. Когда я четыре года назад ходила по Магадану, мне хотелось плакать.
– А в лагере вы были?
– Туда зимой добраться невозможно. Есть музей, есть “Маска скорби” работы Эрнста Неизвестного, где от дуновения ветра звучит колокол. Мама вспоминала, что когда с этапом приплыла на Колыму, их корабль воткнулся носом в пирс, на котором стоял кривой шест, а на нем болталась на ветру лампочка. Все остальное было во мраке. Она подумала, что жизнь кончена.
– Все-таки ваш отец вернулся и еще столько спектаклей поставил.
– Это счастье. Он прожил яркую творческую жизнь, знал успех, влюблял в себя актеров. Он был большим театральным художником с трагической судьбой.
– Не жалеете, что уехали?
– Нет, я выучила два языка, не боюсь водить машину (смеется), могу путешествовать по всему миру. И у меня есть театр имени отца.