Продолжение. Начало см. – «ЭС», № 9, 2020.
Потянулись занятия во ВГИКе. Русская литература, английский, история КПСС и почему-то гражданская оборона. Какой-то бесконечный ужас политэкономии и марксистско-ленинской философии. Спасибо, не было географии, как в Херсонской средней школе. Одна Мила Кожинова занималась делом – читала нам курс теории кинодраматургии. Курс был странным: мы смотрели старое кино и гадали, как иначе можно построить его композиционно. Сама Мила была страннее своего курса: она опаздывала, входила озабоченная чем-то более важным, чем мы. Садилась за стол и первым делом переворачивала вверх тормашками свою сумку. Оттуда выпадала переплетенная рукопись – всегда разная, и горка пестрого мусора. Мила с интересом разгребала ее, с удивлением обнаруживая важные квитанции, письма, потерянные в прошлом году ключи. Добывала пачку сигарет, находила зажигалку, долго чиркала ею, потом поднимала глаза на нас и просила прикурить. Кто-нибудь чиркал спичкой. Она жадно затягивалась, как будто не курила весь день.
Красавица Нинка Жаворонкова из Тульской многотиражки жалобно спрашивала: “Можно я тоже закурю?”. Мила кривила губу в усмешке, сводила брови домиком и нарочито строго говорила: “Нет, конечно. Неужели тебе никто не сказал, что курить это очень неженственно?”. Столбик пепла падал ей на грудь, она стряхивала с себя пепел, и задумчиво начинала камлание:
– Предмет сегодняшнего занятия – сценарий. Все приготовились записывать? Сценарий – это…
Помню тишину, в которой я ждала откровения.
– … это сценарий.
Дальше все было по Аристотелю, которого мы уже два раза законспектировали на истории литературы и истории театра: – Завязка, кульминация, развязка, драматическая коллизия….
Звенел звонок, Мила сгребала мусор назад в сумку, придавливала его рукописью и уходила. На занятиях по мастерству Мила показывала чью-нибудь короткую классическую новеллу – на экране или на бумаге, – разбирала по косточкам, как скелет в анатомическом театре, показывала, что и как сделано, и почему работает. Почему это безупречно для кино, когда героиня О.Генри бреется, чтобы продать волосы и на вырученные деньги купить цепочку для часов любимому, когда он в это время продает часы, чтобы купить ей гребень.
– На экране сразу будет видно лысую голову и часы. Не нужен ни звук, ни титры!
Либо почему чеховское ружье, повешенное в первом акте на стену, непременно должно выстрелить в третьем. После чего велела нам идти и писать свою лысую или свое ружье.
Все первое полугодие мы писали этюды для немого кино – без единого слова, без пантомимы и жестов глухонемых, без кошек-собак и медведей на льдине – что-нибудь, что можно сразу, выйдя на улицу, снять без грима-костюма и декораций. Образцом у Милы служила сцена из фильма Григория Чухрая “Чистое небо”, в которой герой Урбанского рано утром скрывается за дверью страшного здания – то ли Лубянки, то ли МИДа, а Нина Дробышева ходит вдоль ступеней туда-обратно. День медленно становится сумрачным вечером, она дышит на пальцы, из чего ясно, что она задубела. Урбанский выходит, она бросается к нему и молча кричит из глаз “Ну что?” – а он медленно раскрывает ладонь, на которой лежит звезда Героя Советского Союза. Немая сцена. Большой эпизод.
– Теперь иди и пиши свой.
Идти особо было некуда – я была бездомной и шла либо в библиотеку, либо на лестницу – курить и придумывать, а отпечатать можно было в кабинете кинодраматургии. Старые раздолбанные машинки “Москва” для общего пользования стояли там с драными лентами. И второй экземпляр – сделанный под копирку – выглядел лучше первого. Потом мы сдавали странички, получали новое задание, и пока писали следующую новеллу, Мила вызывала по одному и делала замечания по тексту. Остальные ждали в коридоре под дверью. Когда всех обсудили, появилась Мила и пошла на выход.
– А я? – догнала я ее.
Она даже не остановилась, а на ходу, не глядя, сказала небрежно: – А тебе мне сказать нечего.
Так продолжалось полгода. Каждую неделю я писала новую новеллу, сдавала и снова оставалась одна, кому ей нечего сказать. Все живо шептались с ней о чем-то, обговаривали поправки, а я сидела на зад-ней парте и ни в чем не участвовала. Положение изгоя вызывало ярость. Я тоннами писала письма в Одессу. Мила застукала меня за этим занятием и с сарказмом сказала: – Смотри не выпишись в письмах. Начинать собрание сочинений с десятого тома рискованно.
Наконец семестр закончился, я сдала сессию и улетела в Одессу. Там в голос скулила и жаловалась на эту идиотку. Сочувствующие советовали терпеть, так как главное – получить диплом.
– А что она тебя не трогает – может и хорошо, – рассудительно говорил мой бородатый Заяц. – Она же тебе писать не мешает, за руку тебя не держит? Вот и радуйся.
Радоваться было нечему.
Я хотела, чтоб меня учили писать сценарии!
Я вернулась седьмого февраля к началу второго семестра. В коридоре сразу налетела на Милу. Она привычно неслась куда-то, бодая лбом пространство. По инерции пронеслась мимо, но вдруг словно споткнулась, остановилась, обернулась и неожиданно приветливо улыбнулась: – Ты? Вернулась? Ну молодец. Ты куда сегодня после занятий? – требовательно спросила она.
Я пожала плечом.
– Тогда поедешь со мной.
Я была ошеломлена. И тем, что она меня заметила, и тем, что позвала. В феврале темнело рано, мы вышли в сумерках. Сели в такси на пятачке у гостиницы “Турист”, что напротив ВГИКа, и поехали куда-то задворками – объезжая ВДНХ с тыла. Как оказалось, на Сокол. Мила быстро-быстро говорила, тыкая пальцем в темное окно, что тут у церковки Всех Святых было село Всехсвятское, возле которого Пушкин сбросил пьяного кучера с облучка.
– Представляешь, выехал из Воротниковского утром, – там теперь сценарная студия… Как не знаешь? Надо знать. Вася все-таки главный редактор, ты его студентка. Он там у Нащокина жил… Что – кто? Ну, конечно, Пушкин, а не Василий Иванович. И только к вечеру до Сокола с Маяковки… Странно, что кучер не протрезвел за это время… Он спихнул его в сугроб, сам сел за кучера, как писал Дельвигу. А там домики – сейчас не видно, но даже к лучшему. В одном там Юдина играла на рояле, а Пастернак шел в такой вот темноте на звук, и потом написал “Мело, мело по всей земле”. Юдину не знаешь? Ну ты даешь. А в этом доме живет моя студенческая подруга Инка, которая знает про Испанию больше испанцев, все про Лорку и пишет про Борхеса… Не читала? Нехорошо. А в том доме жил Назым Хикмет. Его жена Верочка будет читать вам телевидение. Пришлите мне книгу со счастливым концом… Тоже не знаешь? Хикмета знать надо… Его знал Пикассо, дружил с ним, так что и тебе не зазорно.
И пока рылась в сумке в поисках кошелька, Мила досказала, как Назым рассовывал всюду мелкие записочки Верке – по карманам, по книжкам, по чашкам в буфете, – чтобы, когда он в отъезде, она куда-то полезет, а ей выпадет записочка со словами любви. Машина стояла у подъезда на Песчаной, а Мила курила, считала деньги, и досказывала, что Назыма нет уже лет несколько, а Верка все находит записки.
– И это душераздирающе, – воскликнула она.
Водитель смотрел на нее в ужасе в зеркальце над ветровым стеклом.
– Сдачи не надо, – туда же – в зеркальце, – сказала ему Мила, выбираясь, наконец, из машины.
Второй семестр был другим. Мила тащила меня за собой на просмотры в Дом кино, на какие-то обсуждения, творческие вечера. Ее ближнее окружение вскоре привыкло, что “Абрамович с братом”, как она это называла, а народ подальше постепенно усвоил, что Мила с Сашкой – “Как, ты не знаешь? Это ее студентка”. Неизменным осталось главное – она не разговаривала со мной о текстах. Чтоб не сойти с ума от досады, я запретила себе об этом думать. Велено сдать текст в понедельник – сдай и пиши следующий. Кончили немой этюд, пошли звуковые? Пиши звуковой. Кончились этюды – начались новеллы, пиши новеллу. Ищи поворот.
– Вот тебе “Дары волхвов” и разбирайся, где вокруг себя ты видишь подобное, – он часы продал, чтоб подарить ей гребень, а она волосы сбрила, чтоб купить ему цепочку к часам. Не знаешь? Тогда придумай, что они делают дальше – эти два дурака – лысая с цепочкой для часов, которых нет, и он – с гребнем. Сидят и пьют чай… И что дальше? Жизнь же не заканчивается этой прекрасной коллизией.
Я честно старалась думать о том, что они делают, трогала свои волосы, представляла себя лысой, но остро ощущала только то, что нет у меня человека, которому я бы остригла собственную косу, чтобы что-то подарить.
Однажды, когда в понедельник я сдала новую новеллу, Мила подняла на меня глаза и строго спросила: – Ты ее где взяла?
– Написала.
– Где, когда?
– Какая разница? – не поняла я напряжения вопроса.
– Две большие разницы, как говорят в Одессе. Я всю неделю таскала тебя за собой, – Мила, загибая пальцы, перечислила, где мы были – у мамы, у дочки, у Инки на Соколе, у Нельки на Октябрьском поле, в “Шоколаднице” на Пушкинской пили кофе со сливками, в Доме кино.
– А в ЦДРИ я не пошла и тебе отдала свой билет. Чтоб ты на Ахмадулину с Нейгаузом пошла с кем хочешь. У тебя физически не было времени это написать и тем более – отпечатать. И вообще это другой шрифт, – прищурилась за толстыми линзами Мила.
– Ладно, – сказала я. – Каюсь: я на каникулах написала кучу – про запас. Мне подруга-машинистка Томка перепечатала. Чтоб до конца года хватило сдавать по понедельникам.
Мила подняла на меня глаза. Что я читала в них – пересказать трудно. Шок, наверное, самое близкое.
– Завтра всё принесешь мне. Всё – до последней страницы.
– Почему это? – возмутилась я.
– Потому что тебе не болтаться по премьерам надо, а сидеть и писать. На первом курсе нужно научиться быть графоманом.
Она забрала у меня весь запас текстов. Про один сказала, что это замечательная история, которую мне лень разрабатывать.
– Давай я ее Вике Токаревой отдам. Она из этого ах что сделает.
Я возразила, а историю возненавидела.
Разрабатывать там было нечего – надо было снимать этюд.
Это была зарисовка с натуры. Подруга Томка выходила замуж. В день свадьбы ее прихватила почечная колика, а отменять ничего нельзя было, так как жених был курсант мореходки и на следующий день уходил в плавание. Они утром расписались в ЗАГСе, а потом Томка лежала дома, а мы с ним вдвоем бежали по Херсону, зазывали всех на свадьбу и просили приходить со своими стульями, так как сидеть не на чем. Все бросались нас обнимать, поздравлять и рассказывать, как счастливы, что это мы с ним поженились, а не эта… шалава, с которой он ходил, а она… такая-растакая. И мы стояли парализованные и ждали паузы, чтобы сказать, что нет, это не наша свадьба. Так к вечеру отвалились все приглашенные, и стулья не понадобились. А с Томкой они потом все равно разошлись.
Дальше была сессия, и все выносили свои чистенькие новеллы с оценками, а я сидела под дверью. Вошла последней, и Мила сказала, похлопав по толстой папке на столе: – Забирай свое собрание сочинений.
Я не верила глазам. Я не знала, что написала такую гору.
– Мне тебя учить нечему, – сказал Василий Соловьев. – Можно только испортить. Если будет нужен совет – буду рад помочь, если смогу.
А дальше что-то про авторский стиль, который у меня есть и которому научить нельзя. Осталось только определиться с темой. Поскольку из моих текстов видно, что я не знаю жизни рабочего класса и крестьян, решено послать меня на месяц в колхоз. Мне дадут яуфы с фильмами вгиковцев и поеду я по полевым станам Одесской области показывать кино хлебопашцам и изучать их быт.
Пока вели переговоры с Одессой, ее горкомом, райкомом и колхозами, Мила решила вывезти на практику на месяц туда весь наш небольшой курс. Нас приняла киностудия, ее замечательный директор-легенда Геннадий Збандут всем сценаристам нашел, что редактировать. Нашли жилье в какой-то опустевшей на лето школе, где поставили кровати, как в солдатской казарме. В первые сумерки мы гуськом спустились к морю неподалеку от студии. Было тихо, пустынно, только прожектор пограничников время от времени освещал песок у нас под ногами, и любимая однокурсница чешка Наташка Кремпова шепотом спросила: – В какую сторону нужно идти, чтобы попасть в Турцию?
Мила строго скомандовала: – Сейчас вернемся и перед тем, как лечь спать, каждый запишет одно определение моря.
Утром за завтраком в буфете Одесской киностудии каждый зачитал с листочка свое определение. Море было бурным, штормовым, самым синим и Черным, пенистым, шумным, бескрайним. У меня – мокрым. Мила выслушала всех, помолчала и сказала: – Море было бо-о-ольшо-о-е.
Все лепились друг к другу, так как впервые были в Одессе, одна я пропадала по друзьям. Плюс – Збандут послал меня в группу Миши Пташука, которая снимала за городом – в одесском Артеке, так что я не участвовала в жизни московского коллектива на законных основаниях. На съемках больше загорала, чем работала, потому что режиссер Миша часами заставлял кадр массой предметов, а оператор Юра Клименко так же медленно все их из кадра убирал. “Что Миша поставит – то Юра снимет”, – осталась шутка с той съемочной площадки.
Когда мы встретились на студии через неделю, Мила попросила показать ей город. Я любила Одессу и с радостью потащила ее сразу в центр. На углу Дерибасовской и Преображенской я начала что-то говорить про Соборку, про памятник в глубине и шахматистов повсюду, но Мила пошла, как под наркозом, к зданию сбоку от Соборной площади. С глазами сомнамбулы из “Кабинета доктора Каллигари” она толкнула тяжелую дверь доходного дома, вошла, задрала голову вверх, откуда падал свет в лестничный пролет, и без начала фразы, закончила: – … а она жила тут – под лестницей.
– Кто? – не поняла я.
– Хозяйка этого дома. Когда его отобрали у них в революцию, всю семью то ли убили, то ли они бежали, а она осталась. Служила консьержкой, и никто не знал, что это всё ее. Я застала ее, когда вышла замуж и мы приехали с Вадимом, – говорила она тихо и монотонно.
Слова вытекали из нее отдельным звуковым рядом, словно синхронный перевод. При этом она еще что-то жевала. Кажется, вафельный стаканчик от мороженого. Я не хотела мешать, но тревожно было, что она уходила в воспоминаниях туда, откуда можно было не вернуться.
– Вы откуда это знаете? – попробовала я отрезвить ее.
– Я родилась в этом доме. Потом папу отправили в Москву учиться, и мы уехали, когда я была маленькой, но мама рассказывала…
Она бормотала что-то еще – про мамину большую семью, как она растворилась после революции, исчезла, канула. И о том, что есть надежда, что они живы где-то за рубежом.
– Во Франции автомобиль “Ситроен” есть… А латиницей это Цитрон – мамина девичья…
Хлопнула дверь на высоком этаже, Мила осеклась, отошла от ступеней, заглянула под лестницу, словно надеясь найти хозяйку дома, и только когда кто-то пробежал мимо нас к выходу, вышла следом.
Лето кончилось, мы вернулись в Москву, каждый писал “творческий отчет” о летней практике, и у всех всё было в порядке. Только у меня ничего хорошего из поездки по колхозам не вышло.
Чтобы развернуть меня к реальности, мне велели найти героев для документального фильма, которых можно было бы снять сегодня в Москве, а из их рассказов сложить внятный фильм-историю.
Я написала заявку – название помню до сих пор: “Нездешняя”. О Марине Цветаевой. В 1973 году были опубликованы только одна книга стихов Цветаевой и несколько журнальных страниц прозы. Но были живы ее дочь и сестра, Павел Антокольский, Юрий Завадский, несколько других близких людей. Из их рассказов легко было собрать конструктор, в котором открывался образ человека, отторгнутого сначала революционной Москвой и Россией, потом – Прагой, Берлином, Парижем, и по возвращении – снова Москвой. Нездешняя везде, к концу фильма ее нездешнесть разрасталась до планетарного масштаба – инопланетянка – ей не было места на земле. И не было у нее даже могилы. В ту пору некий юноша-скульптор поставил камень над Окой в Тарусе, на котором вырезал: “Здесь хотела лежать Марина Цветаева”. Она сама написала в одном из рассказов, что хотела бы там лежать. Но и камень сбросили в реку. Этим камнем у меня начинался и заканчивался сценарий и фильм.
На обсуждение сценария собралась кафедра. Меня расспросили, откуда я так много знаю о Марине Цветаевой. Я объясняла, что живу у бабушкиной сводной сестры, которая была актрисой Третьей студии МХАТ, где бывала Цветаева, дружила со студийцами и репетировала свою пьесу. Меня слушали с вниманием. Положил конец разговору преуспевающий драматург тех лет, который сказал, что замысел хорош, но герой не годится.
– Если тебе обязательно хочется снять фильм о поэте, – снимай. Но не об этом. У нас достаточно поэтов, кроме этой… – он выдержал паузу и твердо закончил, – белоэмигрантки и самоубийцы.
Я запомнила определение.
Кафедра согласилась с ним. Мне велели посмотреть фильм об Ольге Берггольц “Дневные звезды”. Я посмотрела и отказалась писать о другом поэте. Отвергнутая моя заявка пошла по рукам и имела неожиданные последствия: преподаватель русской литературы Лия Александровна Звонникова пригласила меня рассказать ее студентам о Цветаевой. Я начала ходить из класса в класс и читать лекции о творчестве Марины Цветаевой, цитируя с листа ее неопубликованные произведения.
Руководитель мастерской велел мне написать сценарий о Герое социалистического труда. Выбор героя оставили за мной. Я нашла агронома Григория Лукьяненко, который вывел устойчивый сорт пшеницы – Безостая Один. Ей не страшны были ни морозы, ни жара, ни болезни.
Я сидела в Ленинке, листала пожелтевшие газеты и писала о нем. Лукьяненко. Осталась заявка, а сценарий канул. Мне и сейчас жаль, что нет фильма про человека, который всю жизнь хотел накормить голодных. Ни стрельбы, ни погонь, скрытый драматизм и цельность. Так и нет о нем ничего.
После окончания второго курса меня не перевели, а дали испытательный срок и на все лето сослали изучать жизнь народа.
Теперь я летела на БАМ. Работала там в газетах, на телевидении, ездила по тайге на вездеходах и летала на вертолетах. Возвращалась, снова писала “отчет по практике”, перепечатывала, сдавала. И мой педагог Мила Кожинова садилась, доставала бритву и правила текст – не подчищала опечатки и знаки препинания, а вырезала страницы! Потому что меня потрясли на БАМе не комсомольцы, а лагеря, зэки, сбивавшиеся в стаи, и легенды о том, что эта “железка” была уже однажды проложена Антантой в двадцатые годы. По ней ходили поезда в Китай, а потом война, и рельсы разобрали на противотанковые ежи – построили из них Сталинградскую рокаду. И забыли эту трассу.
Меня завораживала нумерология, и я назвала заметки “37 плюс 37” – на дворе стоял 1974 год, и ровно 37 лет минуло с тридцать седьмого года. В подарок педагогам я привезла кусочки гравия с насыпи первого БАМа и пару шишек с того полотна, вдоль которого строили заключенных, когда начальник БАМЛага лично прошел на дрезине по рельсам и расстрелял заключенных через одного.
– Спасибо, – сказала Мила и не дотронулась до камней.
Вырезала все, что касалось лагерей, оставила про комсомольцев, поставила зачет по производственной практике, и меня перевели.
– Ты должна получить диплом, – повторяла она. А тут добавила: – Камерность свою прибереги для камеры.
Шутка была скверная, но время было не лучше: из страны выслали Солженицына, следом Ефима Эткинда, книги его в библиотеке не выдавали, и что будет дальше – никто не знал.
Продолжение следует
Александра СВИРИДОВА
«Экран и сцена»
№ 11 за 2020 год.