Наша счастливая треклятая жизнь

• Александра КоротаеваИнтерес к документальному кино, театру, использующему подлинные исповеди в жанре verbatim, – очевиден. Этот интерес трудно назвать модой. Неслучаен и растущий спрос на мемуары, дневники, совсем не обязательно знаменитых, “замечательных” людей. В Москве открываются новые “блошиные рынки”, по-старому – барахолки, туда устремляется народ за исчезающей, уходящей предметной натурой: старой посудой, игрушками из собственного детства. Быть может, убыстряющееся время пробуждает в сегодняшнем горожанине потребность приобщения к истории, истории частной, семейной как части большой истории страны. В разные годы “Экран и сцена” публиковала воспоминания актеров, режиссеров, историков театра. Среди них – рассказы о стародавней Москве Е.И.Поляковой, полные юмора заметки З.М.Шарко, портреты художников 70-х из книги “Не оглядывайся” И.П.Уваровой-Даниэль.
Желание “остановить мгновение” – естественно для многих творческих людей. Сегодня мы предлагаем читателям фрагменты из биографической повести актрисы Александры Коротаевой, воскрешающие детство автора, которое прошло в советской провинции в 60-е – начале 70-х годов прошлого века.
 
 
Сорок лет назад мы жили в Феодосии. С рождения и до двенадцати лет я прожила в этом городе. Хочу я или не хочу, но мысли мои то и дело возвращаются туда, переплетаются с другими, прорастают в них и неплохо себя там чувствуют. Не помню, кто сказал, что воспоминания – рай, из которого нас никто не может изгнать. Это так.
 
 
Я пришла к вам.
Вы рады мне?
Весна. Мне года три. В нашем палисаднике идет стройка. Там, где была веранда, – пустое место, ровный квадрат черной земли, а вместо двери в кухню – новая кирпичная стена. Теперь вход в дом с другой стороны.
Я хожу по двору и рассматриваю доски, шифер, кирпичи, ведра с раствором, впервые появившиеся в моем личном пространстве. Я все трогаю, мне все интересно, все нравится. Нравится стук молотка и звук пилы, нравятся веселые рабочие и окурки их папирос, плавающие в ведре с водой, нравятся распускающийся липкий куст сирени у забора и кошка, лежащая на куче опилок. Не нравится мне только закрытая калитка нашего палисадника.
Я подхожу к калитке, становлюсь на цыпочки и пытаюсь вытащить из петли тяжелый крючок, держащий меня в пределах двора. Крюк не дается. Я приношу кирпич, встаю на него, так мне удобнее. Вдруг на мою руку садится пчела. Первая в моей жизни! Настоящая! Она тяжело ползет по моей руке и останавливается на большом пальце. Мы смотрим друг на друга, не шевелясь. Первой не выдерживаю я и глажу ее по яркой спинке. Она выгибает свое красивое тело, и я чувствую горячий укус.
Смахнув ее на землю, я вижу, как она, свернувшись в кольцо, неподвижно лежит в пыли. Палец мой быстро увеличивается в размере и теряет чувствительность. Становится обидно до слез. Запор не поддается, пчела сдохла, рука делается ватной. Я изо всех сил подпираю снизу плечом крюк и кубарем вываливаюсь на улицу. Какие-то люди стоят, идут, едут на велосипедах, сидят в колясочках. А я самостоятельно выхожу на улицу! К ним! Вот она я! Я пришла к вам! Вы рады мне?
 
 
Ясли
Мне года два. Моя рука вытянута во всю длину вверх, когда я держусь за мамину ладонь. На мне желтое пальто – потом, позже, когда я подрасту, я буду надевать его на свою куклу.
Мы с мамой вошли в ворота и оказались в довольно широком дворе. Кучками стояли дети. Они не бегали и не кричали, а просто молча стояли. Мы подошли к большой тете в белом халате, которая держала под грудью белую эмалированную кастрюлю. Помню, как она улыбнулась и протянула мне морковку. Я взяла, и она прижала меня лицом к своей слоновьей ноге. Я поняла, что мама сейчас хочет уйти, и я должна дать ей это сделать. Помню чувство неизбежности и покорности. И морковку, которую можно было не взять, и тогда здесь не остаться. Но я ее взяла, и мама ушла.
Однажды утром нас повели к морю. Мы шли, держась за веревку, и это было весело. Раньше я никогда так не ходила. Две воспитательницы сняли халаты и в лифчиках и трусах вошли по колено в море. Нянечка осталась на берегу и стала нас раздевать. Голого ребенка передавала на руки воспитательницам, и те окунали его в воду. Почти все дети плакали. С ужасом я тихо ждала своей очереди. Помню стыд от своей наготы и бесконечное чувство сиротливости. А с набережной на нас смотрели прохожие и смеялись. После купания – ощущение братства с обесчещенными и обездоленными.
 
 
Тюк
В спальне за старинной деревянной вешалкой стоял большой тюк. Большой такой матерчатый мешок. На вешалке висели какие-то вещи, пальто, которые в этот момент не носились, все это было накрыто простыней, так что тюка почти не было видно. Тюк – штука полезная. Нам с сестрой Нанкой на нем было хорошо плакать, если что-то случалось, или – прятаться во время игр. Становишься на тюк, прикрываешься пальто или протискиваешься в угол за тюк, и никто тебя не видит! Однажды мы так хорошо этот тюк намяли, что он развязался, и показалась мужская кепка. Мы перестали играть и стали рассматривать чужую вещь. За кепкой пошли еще кепки, рубахи, штаны, пальто, туфли. На самом дне была большая пачка писем и открыток, перевязанных куском мелкой рыбацкой сети. “Чувствуешь запах? – строго спросила Нанка, – это папа”. Помню, как буквально закружилась голова от неожиданной встречи. Мы совали голову в тюк и не могли надышаться, клали лицо в кепку и раздували ее своим дыханием. Как кошка, нализавшаяся валерьянки, я стала тереться о папины вещи и зарываться в них. Пахло чем-то далеким, забытым и родным. Табаком и мужчиной.
Теперь я знала, что папа дома. Он живет в тюке под вешалкой, и, когда мамы нет, я в любой момент смогу с ним побыть, подышать им, потрогать его и даже обнять.
 
 
Сараи
За домами стояли сараи. Почти все хранили в них дрова и уголь. Некоторые держали свиней или кур. Были даже коровы. В нашем сарае, кроме дров и угля, на верхних полках валялись всякие старые вещи: атласный оранжевый абажур, папины инструменты для выжигания и выпиливания, железная, похожая на корыто, наша с Нанкой коляска, санки, пилы, козлы и всякий хлам.
Приезжал грузовик, сваливал у нашего сарая гору угля или кучу дров. Мама, надев черный папин прорезиненный плащ, повязав клетчатый платок, шла пилить дрова и перетаскивать уголь. Я шла с ней. Мне казалось это забавным.
Из сарая вытаскивались козлы, на них мама взгромождала тяжелое бревно и одноручной ржавой пилой начинала пилить. Постепенно вырастала гора чурбанов. К физическому труду мама была совершенно не приспособлена, хотя бы потому, что носила круглые очки с толстыми стеклами. Однако худо-бедно у нее все получалось. Устав, садилась на чурбан, протирала платком лицо, очки и, глядя куда-то внутрь себя, как будто чему-то поражаясь, восклицала: “Треклятая жизнь!”. Вечером, когда народ возвращался с работы, какой-нибудь дядька, проходя мимо, обязательно начинал помогать. Появлялась двуручная пила, и работа шла быстрее, а то и вовсе подходил еще кто-то, и тогда мама отдыхала. Потом она колола дрова, я собирала поленья и складывала их в сарай стопкой. Мама очень боялась, чтобы щепки при колке дров не попали бы мне в лицо и в глаза. “Береги лицо! Глаза! Это для женщины – все!” – кричала она, в очередной раз замахиваясь топором на полено. И, смеясь, заканчивала: “Ну, еще… береги руки!”.
Наша мама – пианистка.
 
 
Вода
С водой в Феодосии было плохо. В нашем Городке было всего две колонки на восемьдесят семей. Вода редко поступала хорошим напором, чаще текла вялой застенчивой струйкой, грозившей каждую минуту прекратиться. А вода нужна была всем. В каждом доме стояли ведра с крышками, баки, фляги, бидоны, кастрюли, выварки, чаны, корыта, тазы – все было наполнено ею. Если несколько дней раззявленные пасти колонок были сухими, приезжала машина с водой. Она появлялась из-за угла генуэзской стены и начинала победно сигналить. Раздавался чей-то истошный вопль “Вода!”, и Городок вымирал ровно на секунду.
Через мгновение все живое бежало за машиной и звенело, громыхало, тарахтело, грохотало всевозможными емкостями. Необходимо было попасть в очередь первыми, ведь воды могло и не хватить, а вторая машина не всегда приходила. Люди бук-вально теряли человеческий облик: отбивали друг другу руки лоханями, раскручивали со свистом ведра у висков бесстрашных соседей, и только шофер не терял самообладания. Зажав в кулаке гаечный ключ и подняв его высоко над головой, с трудом держась на подножке своей машины, он пытливо вопрошал толпу: “Вы, б…, люди или не люди?!” – и продолжал: “Будьте, сука, людьми! Соблюдайте приличия! Или я сейчас развернусь, на х…, и уеду!”. Народ из последних сил брал себя в руки и дисциплинировался. Воды хватало всем.
Когда машина уезжала, Городок погружался в немую полуденную дремоту, а на асфальте оставались лужи, из которых мирно пили собаки и кошки.• Сестры
 
 
Театр
Нанкина неистощимая фантазия не давала покоя ни ей, ни мне. Она писала пьесы и ставила спектакли. В тонкой зеленой тетрадке она черкала, слюнявя карандаш, и что-то шептала себе под нос. Первая пьеса называлась “Мой брат Миша”. Она была незатейлива, но жалостлива: началась война, два брата уходят на фронт, а младшая сестренка остается дома. Нанка и Ирка были братьями, а я – оставленная сестренка. Репетиций не было, Нанка просто рассказала, кто и как должен действовать в соответствии с ее замыс-лом, и в семь часов около магазина открылся самодельный занавес. Зрители пришли с билетами, предварительно розданными нами. Народу оказалось много, сидели на принесенных из дома стульях, табуретках, ящиках.
Нанка вышла в синих с оттянутыми коленками спортивных штанах, в мальчишеской кепке, с пионерским галстуком на шее. Зрители устроили овацию сразу. Нанка дала паузу и сообщила, что началась война, отцов поубивало, и теперь ей, юному пацану, пришел черед идти на фронт умирать. Залихватски сплюнув в сторону, она затянула песню “Орленок”. Тут вышла на сцену Ирка, примерно в таком же одеянии, и поинтересовалась: куда это ее брательник собрался? Нанка объяснила все заново, что, мол, началась война, всех отцов поубивало, и теперь вот пришел ее черед идти на фронт. Ирка обрадовалась и сказала, что тоже уже готова защищать Родину и притащила из-за кулис две здоровых палки, вроде это ружья. Они несколько раз дружески обнялись, спели “Каховку” и уже хотели было уйти на фронт.
Тут вышла я, вся в белом: платье из белого тюля, на макушке – гигантский бант. Перед спектаклем над моим имиджем основательно поработали старшие девочки: нарумянили, накрасили тушью глаза, помадой губы, волосы “забигудили” – кукла из фильма “Три толстяка”. Зрители оценили мою красоту, и аплодисменты зазвучали громче. Я дождалась, когда станет тихо и, хлопая накрашенными ресницами, спросила у новобранцев: “А куда это вы, братья мои родные, собрались?”. Нанка с Иркой наперебой стали мне объяснять, что, мол, пойми ты, глупенькая маленькая девочка, война началась, отцы-то уже все как один погибли, теперь пришла очередь взрослых пацанов сложить свои буйны головы. Я их внимательно выслушала и спросила: “А мне что делать?”. Братья сняли кепки, почесали в затылках, снова их надели и предложили мне потанцевать, пока они будут воевать (зрители стали тихонько смеяться). Я согласилась и по-быстрому, под свое “ла-ла-ла” станцевала малоподвижный танец куклы. Братья пожали мне руки, взяли в руки палки-ружья и повернулись, чтоб навечно уйти, но я их остановила: “Подождите, я с вами!”. Нанка с Иркой развернулись ко мне с совершенно разъяренными лицами и стали вежливо мне объяснять: “Пойми ты, дурья башка, ты – маленькая девочка, ты не умеешь воевать, ты испугаешься фрицев и они тебя просто-таки-напросто-таки убьют на фиг. Понимаешь? Собралась она воевать! Тут есть, кому воевать!”.
Я оскорбилась. Сорвала с головы бант, вытащила огромный дрын, подпиравший дверь магазина, и со страшными глазами подбежала к братьям. “А с ним возьмете?” – спросила я, пыхтя, покачивая дрыном, который был в несколько раз здоровее их “ружей”. Зрители уже смеялись, не сдерживаясь, и давали советы: “Надя, Ира, вы же большие девочки, возьмите ее на фронт! Она будет хорошо воевать! Да заберите у нее палку, а то она себе ноги отшибет!”. Нанка еще немного поартачилась, что, мол, в пьесе этого нет, надо все-таки слушать режиссера и подчиняться автору, а так – это черте-что, но сдалась, и мы все ушли со своими палками за кулисы. За кулисами она мне шептала: “Что ты все за мной бегаешь? Куда я – туда и тебе надо?! Даже умереть на фронте спокойно не дала!”. Зрители кричали “бис!”, и я, держась за Нанкину руку и улыбаясь ей во весь свой беззубый рот, шла кланяться.
 
 
Семечки
Баба Ира продавала семечки, сидя на маленькой скамеечке около своего дома. Насыпала их в бумажные кулечки, свернутые из газет. Маленький стаканчик – пять копеек, большой – десять. Мама не разрешала нам покупать семечки, считая, что лузгать их – удел старух и признак шпаны. Мы грызли их тайком, откладывая пятаки, сэкономленные на завтраках. Если денег не было, нас угощали подруги, но и у них деньги тоже не всегда водились. А вот у Иришки, которой было лет пять, деньги вдруг появились.
“Дай семок!” – потребовала очкастая Любка, видя, что та придерживает переполненный карман. “Пойди, купи”, – отрезала языкатая Иришка. Оскорб-ленная Любка подошла ко мне и говорит: “Знаешь, откуда у нее деньги? Ей Витька дает. Он ей в трусы лазит! Я сама видела”. Я не поверила. “Он и ко мне хотел, – вздохнула обиженная Любка, – да я не дала”, – гордо закончила она.
Девятилетний сипатый Витька был единственный сын у матери. Время от времени в их доме оседал рыбак, намного ее моложе. Ходил он в видавшем виды черном костюме, а прилипшая к нему рыбная чешуя сверкала на солнце, как блестки. Витькина мать носила на седых волосах газовую косынку с люрексом, в руках у нее всегда была черная дерматиновая сумка с белыми разводами от соли (продавала в ней рыбу). Витьку она любила. Над верхней губой у Витьки всегда были две желтые сопли, которые мать собственноручно утирала. “Выбей нос!” – приказывала она и тут же ловко одной рукой хватала его за нос, а другой – за шею. Витька трубно сморкался, и мать тщательно вытирала пальцы о забор.
Через несколько дней взволнованная Любка позвала меня: “Иди, смотри, если мне не веришь”. Мы побежали за сараи. Несколько девчонок стояли смирной кучкой, а в центре красовалась Иришка, придерживая подбородком подол платья. На ее сандалиях лежали блеклые трусы. Витька сидел на корточках и, изогнув шею, смотрел, как та не спеша раздвигает руками розовую трещину. Грязным пальцем Витька провел по ней и сунул палец себе под нос. “Фу!” – сказал он, сморщился и заулыбался. Я взяла камень и ударила ему в лоб. Появилась кровь. Все разбежались. Я испугалась. Витька медленно шел домой и сипел своими больными связками на весь двор. Маме я сказала, что Витька лазал девчонкам в трусы, и я его ударила.
Пришла Витькина мать, скандалила. Мама приказала мне войти в дом и закрыла за мной дверь. Я не слышала, о чем они там говорили. вулкан-казино.онлайн
 
 
Русалочье счастье
В Феодосии у нас был свой пляж – Чумка, наша земля и наше море. На городских пляжах мы не купались. Чумкой он назывался потому, что именно здесь в четырнадцатом веке началась эпидемия чумы и оттуда попала в Европу.
Чумка когда-то была лучшим пляжем в Феодосии: мелкая галька и прекрасное дно. Море всегда было чистым, а пейзаж живописным: горы, крепости, мостки, фелюги и байды, рыбаки, смолившие лодки и латавшие сети. Здесь мы пили сладковатый ледяной нарзан, выливавшийся прямо из железной трубы на землю и живыми ручьями впадавший в море. Здесь поднимались на горку и в неизменном восторге замирали в проеме генуэзской стены, образовавшемся во время войны от попавшего в нее снаряда.
Внизу и дальше до горизонта лежало море. Огромное полотно морской глади, и на нем, в разных местах, большие корабли, серыми точками вцепившиеся в голубое шелковое пространство. Повисая над морем стрекозой, усердно кряхтел пограничный вертолет.
Бегали мы на море между делом – на полчаса, на сорок минут, но несколько раз в день. Оставив на берегу кучку белья, мы с разбегу бросались в море и сразу плыли к буйку, потом до изнеможения ныряли с больших камней, пока не закладывало уши и нос. Выйдя на берег, наперегонки бежали домой с полотенцами на плечах, зажав рукой подол платья и размахивая мокрыми купальниками (в мокром мама ходить не разрешала).
Городские пляжи гудели, как ульи. Народ шел на берег толпами, с озабоченными лицами, как на работу. Отдыхающие брали с собой продукты, тряпки-подстилки и пытались занять лучшие места, на которых высиживали с утра до вечера, стараясь ни пяди не уступить ближнему. Толпа буквально жарилась на солнце, не желая упустить оплаченную драгоценную минуту. Женщины, добиваясь ровного местного загара, сбрасывали лямки лифчиков. Мужчины же, в свою очередь, закручивали плавки так ловко, что казалось, сзади их вообще нет, зато впереди появлялся мощный акулий плавник. Обратясь к солнцу лицом и широко разбросав руки, они дерзкими Икарами могли стоять часами.
По берегу ходили местные жители почтенного возраста, скороговоркой предлагая купить кукурузу или пирожки, поражая курортников своей сухой шоколадной кожей. Носили по пляжу копченую и вяленую рыбу. Все это лениво раскупалось, съедалось, а остатки культурно прикапывались под камни или в песок. Туда же совались и окурки. Иногда, несмотря на кажущуюся чистоту пляжа, на ровном месте возникал одинокий использованный презерватив – все пытались чем-нибудь его от себя отбросить, а он опять оказывался под носом. В море же презервативы плавали косяками. Неискушенные приезжие девушки боялись их, принимая за медуз, а мы, местная шпана, неясно представляя себе их назначение, твердо знали, что это что-то запретное.
Помню ночное купание на городском пляже. Мы были маленькими и шли темным душным вечером с мамой и мамиными приятельницами по набережной. Кто-то предложил зайти на пляж. Зашли. Море замерло и стояло, не шелохнувшись. Чуть покачиваясь, свисали звезды. На берегу никого не было. Мы сели на хорошо просоленные топчаны. Где-то в темноте слышались голоса и счастливый смех, с танцплощадки доносилась музыка. Не удержавшись от соблазна войти в воду, одна из женщин разделась догола и поплыла, хохоча, как русалка. Другие, недолго думая, последовали за ней. Мама осталась сторожить вещи, а нам с Нанкой разрешила окунуться у берега. Рядом, как мячи, плавали говорящие головы маминых подруг, и нам с Нанкой не было страшно. Вода была теплая, еще теплее, чем воздух. Я легла у берега и стала рассматривать свои руки под водой. Желто-зеленые пузырьки песчинками лунной пыли прилипали ко мне и не хотели от меня отрываться. Я водила руками вокруг себя, и светящиеся круги закручивались, как тончайшая паутина. И вдруг я ощутила такой восторг, такую нежность к жизни, такую радость моего присутствия в ней!
Одна за одной, как тридцать три богатыря, стали выходить из воды мамины подруги. Вытираться было нечем, и вода стекала с их крупных сосков косыми тонкими блестящими струйками. Они притаптывали песок своими почти мужскими ступнями и трясли намокшими концами волос, не торопясь одеваться. И всем нам было весело. Было ощущение победы и какого-то заговора. Русалочьего счастья!
 
Продолжение следует.
 
 
 
Александра КОРОТАЕВА
«Экран и сцена» № 18 за 2012 год.