“ЭС” продолжает публиковать отрывки из книги воспоминаний актрисы Александры Коротаевой.
Апельсин
Когда замерзает лужа – это счастье! Можно стучать по ней каблуком и откалывать кусочки льда, можно скользить по ней, можно ходить там, где лед совсем тонкий, и с хрустом проваливаться в пустые домики. Можно найти прозрачные места и любоваться тем, что спрятано подо льдом, можно найти чистенький кусочек льда и пососать. Главное, чтоб ее никто не посыпал золой или песком.
Однажды мне повезло: утром во дворе никого не было, и я стала царицей большой замерзшей лужи! Я уже почти научилась кататься на ногах, и тут пришла Любка. В руках у нее был оранжевый мячик. Она стояла и смотрела, как я бесстрашно скольжу одна по такой большой луже. “Это что у тебя?” – спросила я. “Апельсин, – ответила Любка, – это как мандарин, только большой”. “А-а…” – протянула я, продолжая кататься и изо всех сил стараясь не обращать на Любку внимания. Говорить было не о чем. Любка стала двигаться к центру лужи, остановилась на ее середине, надкусила апельсин и стала его чистить, бросая кожуру на лед. Стало неудобно кататься. Лужа из большой стала совсем маленькой. Остро и бодряще запахло.
Любка жевала апельсин, громко высасывала из него сок и наблюдала за мной. Стало тоскливо и захотелось домой к маме. Я подошла к Любке и изо всех сил ее толкнула. Она упала, оранжевый мячик покатился, лужа треснула, и из нее хлынула черная грязь. Я испугалась, подняла апельсин и положила рядом с Любкой, сидевшей в самой грязи и истошно оравшей.
Дома мама удивилась, что я так мало погуляла. Я рассказала ей про апельсин. Когда тетя Маша принесла нам Любкино пальто для стирки, мама меня совсем не ругала. Тогда мне показалось это странным.
Гомнюки
Туалет – отдельная песня! Один на весь Городок! На восемьдесят семей!
Бетонное сооружение на четыре дырки в полу. Правда, есть педали, на них можно встать, как на единственный остров среди океана фекалий, которые застывали причудливыми нагромождениями и были расцвечены разными цветами радуги. Баба Ира всегда приходила со своим ведром, это был ее личный унитаз. “Колени не держат”, – оправдывалась она, опускаясь на ведро, и кротко всматривалась в лица сидящих напротив в позе орла. Использование ведра, правда, было чревато. Возникал эффект вакуума, и тогда приходилось общими усилиями отдирать старуху от насиженного места. Многие тоже пользовались вед-рами, но дома, а потом выходили, как на прогулку, с этими “ночными вазами”, оттянув подальше подол и как можно приветливей здороваясь с соседом.
За стеной женского туалета находился такой же мужской. Женщины и мужчины друг друга прекрасно слышали и становились ближе в буквальном смыс-ле слова. Секреты, сообщенные на ухо, подхватывало коварное туалетное эхо и уносило за перегородку. Через несколько минут уже весь Городок знал, у кого и где чешется, и как выглядит геморрой. Все знали все до капли. Тайн не было. А хотелось иметь, особенно женщинам – пусть небольшую, но все же…
Туалет убирала тетя Ася лет пятидесяти. Боевая, сухонькая, с круглым, как сковородка, лицом, с желтыми стрижеными волосами и голосом, похожим на звуки расстроенной гитары. Она всегда громко недоумевала, когда приходила мыть туалет. Как такое может быть, что в человеке так много “гомна”? Почему люди так много “серут”? Кто будет убирать “гомно”, если не она? И что будет, если это “гомно” вообще не убирать? Эти вопросы мучили ее, и разгадать эту загадку она пыталась на протяжении многих лет. В течение дня она заглядывала в туалет по нескольку раз и всегда выходила оттуда погруженная в свои мысли. “Серут и серут!” – почти с восхищением говорила она, возведя глаза к небу.
При встрече с ней возникало ощущение, что тебя видят насквозь и, как рентгеном, просвечивают твои внут-ренности. Какую бы высокую планку ты сам себе не задавал, она со стуком падала. Под ее взглядом ты чувствовал себя наполовину куском дерьма. Если тетя Ася с кем-то ругалась, то обязательно называла человека “гомнюком” или “гомнючкой”, и это было страшно, потому что тетя Ася хорошо знала предмет разговора. Ей можно было верить.
Авторитетов она не признавала. Если при ней соседка говорила о ком-нибудь уважительно, тетя Ася через паузу обязательно резюмировала: “Так я тебе и поверила! Такой же гомнюк, как и твой муж!”, то есть одним выстрелом укладывала сразу троих, не размениваясь на мелочи. Правительство она тоже не жаловала: “Гомнюки все! Все до единого! Покажи мне там хоть одного не гомнюка? Приведи мне сюда Брежнева, я ему и в глаза скажу – гомнюк! И лысый был гомнюком! Думали, Сталин не гомнюк! На-ка, выкуси! Гомна на лопате! Так вам и надо, гомнюкам! Что насрали, то и пожрали!” Народ к ней прислушивался. Ее уважали.
Мопассан
Я зашла к Маринке, потому что увидела в ее палисаднике халабуду. Халабуда – это такой домик, сделанный из тряпок, которые вешались на веревки и крепились прищепками. Как только приходило тепло, у детей начиналось строительство халабуд. Туда затаскивались куклы, подушки, одеяла, еда всякая, и целый день шла взрос-лая самостоятельная жизнь. Кто-то был мамой, кто-то папой, кто-то дочкой.
Маринке было уже двенадцать лет. “Залезай”, – пригласила она. У нее было уютненько, правда, кукол не было. Лежал матрас на продавленной раскладушке, прикрытый старым гобеленом с оленями, стояла отпитая бутылка лимонада “Дюшес”, маленькая пачка с кукурузными хлопьями, а сверху, на виноградной лозе, висело небольшое зеркало. “Что делаешь?” – спросила я. “Читаю”, – как-то нараспев ответила Маринка. “Что читаешь?”. Маринка полезла под раскладушку и вытащила книгу. “Рассказы. Ги де Мопассан”.
– В библиотеке взяла?
– Дура! Это взрослая книга. Мне квартирантка дала, она у матери стащила. Тебе такие читать рано. Ты еще маленькая.
– А ты большая?
– Большая! У меня грудь растет, а у тебя нет!
– Врешь. Покажи!
– Да на! – Маринка резво распахнула халат, и я ахнула. На меня нагло смотрели две настоящие сисечки! Маленькие, но настоящие!
– Можешь потрогать, – предложила Маринка. Я ткнула пальцем.
– Не так! Смотри, как надо, – и она стала сжимать и мять свои груди, соединять локти и наклоняться, чтоб они казались больше, оттягивать их за соски. Я обалдела от того, как Маринка быстро научилась с ними обращаться, и даже зауважала ее.
– Это я делаю, чтоб быстрее росли, – облизывая пот с верхней губы, пояснила Маринка, – только, гад, больно, – кряхтела она. И успокоила меня: ты потом тоже намастыришься.
– У меня еще волосы растут. Я их в зеркало разглядываю, – с гордостью добавила подруга.
Тут хлопнула калитка, и Маринка запахнулась. Во двор вошел ее брат, недавно вышедший из тюрьмы. Я заторопилась домой. “Стой! Никому не говори, поняла?! Скажешь – пожалеешь!”. “Клянусь!” – сказала я и честно посмотрела Маринке в глаза.
Я бежала домой и с завистью думала: везет же людям!
Открывая нашу дверь, я закричала с порога: “Нанка, иди сюда! Я тебе сейчас такое расскажу!..”
Горба
Горба – это горбольница. Она находилась в двух шагах от нас за высоким каменным забором. Одним из наших любимых развлечений было перелезть через забор и поглазеть в окна морга, поискать шприцы на больничной помойке, натырить шелковицы. В конце концов, поболтать с больными, слово-охотливыми, как и мы.
Морг притягивал нас магнитом. Если повезет, и марля будет закрывать окно не полностью, можно увидеть голых или одетых мертвяков, как их бреют в паху, перетаскивают с одного железного стола на другой. Старики не вызывали у нас сожаления своими кверху поднятыми подбородками, а младенчиков было жалко. Перед моргом часто случались душераздирающие сцены. Все они били по нервам, но мы себя заставляли их смотреть. Так мы закалялись. Нас гнали, но от нас трудно было избавиться.
Весной горба была красивой. Цвели плодовые деревья, заглушая больничный запах, и скамейки были забиты ходячими больными, и кошки рожали помногу котят, и те были такие потешные, и загипсованная молодежь пыталась тискаться в зарослях сирени. На балконах нового корпуса гинекологии часто стояли тетки в коротких халатах, и пацаны снизу любовались их бритыми лобками. Тетки знали это и добродушно смеялись, подставляя свои подолы весеннему ветру.
Кое-кто из наших домов брал помои из больничной столовой для своей скотины. Высокий и широкий каменный забор не обходили, а перелезали через него, отчего в камне уже выдолбились вмятины. Часто какая-нибудь баба оказывалась на заборе в совсем непотребном виде, а сосед снизу неожиданно с ней здоровался. Баба ойкала, трещала юбка, и как-то само собой баба сваливалась на руки везучему соседу.
Около забора находилась травматология, и на крыльце часто курили больные в байковых застиранных халатах. В то солнечное утро, перелезши через забор, орава девчонок шла за шелковицей. Вдруг один мужчина позвал меня. Мы остановились, я подошла. Он посмотрел на меня и крикнул кому-то: “Петрович, смотри!”. Петрович посмотрел на меня. Я – на него. “Красивая! Страшно подумать, что будет твориться с мужчинами, когда вырастет!” – заключил Петрович. Они улыбались. Я подбежала к девчонкам, и мы пошли дальше. “Дураки какие-то!” – сказала Лилька. Все остановились и посмотрели на меня. “Конечно, дураки!” – подтвердила я и засмеялась. И вдруг почувствовала себя счастливой. Что-то произошло. И они тоже это почувствовали. В тот день мы не стали тырить шелковицу. Произошло что-то.
Пепел роз
В отроческом возрасте мама чуть не умерла от сыпного тифа, лежала две недели без сознания. Рассказывала, что во время бреда была совершенно счастлива. Ей чудилось, что ей подарили всевозможные наряды, и она вертелась в них перед зеркалом до головокружения. Очнувшись, она прошептала сухими губами: “Мама, где мои платья?”. Бабушка не поняла, переспросила. Мама повторила и попросила их ей показать. Пришлось объяснять, что это был бред и никаких платьев нет. Мама заплакала и спросила еще раз: “И розового нет?” А дальше, как у Цветаевой: “розового платья никто не подарил”. Думаю, что желание мамы красиво одеваться родилось тогда, во время тифа.
Однажды мама решила купить мне пальто. Вообще-то я почти все донашивала за Нанкой, и новых вещей, приобретенных специально для меня, было довольно мало. А тут целое новое пальто! И мы поехали в центр, в “Детский мир”. С нами был дядя Валя, приехавший на пару дней из Симферополя.
В магазине было жарко и много народу. Родители силой заставляли своих детей мерить кучу обуви: с металлом в голосе просили притоптывать, приседать, делать физические упражнения и больно жали пальцами на носки ботинок. Детские нервы не выдерживали, и то в одном, то в другом конце магазина начиналась истерика с последующим размеренным усердным шлепаньем по заднице и причитанием: “От, ты у меня допрыгался-доигрался!”. В отделе одежды бледные дети вертелись у зеркал, как неживые, подкручиваемые за плечи крепкими родительскими руками.
Когда, наконец, принималось решение сделать покупку, мать отходила в угол, лезла себе в потный лифчик, вытаскивала мокрые рыжие рубли, сто раз плевала себе в руки, отсчитывая одну и ту же сумму по несколько раз, и, как генерал, принявший одно-единственное верное решение, печатным шагом шла к кассе. Дети в это время в полуобморочном состоянии нащупывали друг друга глазами и, замерев, с пониманием и теплотой обменивались взглядами.
В отделе “пальто” было грустно. Все пальто были темного цвета. Мама подошла к продавщице и спросила: “Скажите, а для девочек уже ничего не шьют? Девочки нашей стране уже не нужны?”. Продавщица обиженно сложила губы подковкой и куда-то ушла. Вернулась она быстро. В руке, на плечиках она держала пальто небесной красоты розового цвета. “Цвет – пепел роз. Пальто импортное”, – скороговоркой протрубила она. Когда она назвала цену, я по тому, как мама поправила очки, поняла, что это счастье не мое. В другом конце магазина дядя Валя звал нас: “Сима, идите сюда! Вот какие надо покупать! В этом хоть в грязи валяйся! Куда она в том?”. Мама тяжело задышала и тихо зацедила: “Ты, Валентин, не путай моих девочек с твоими мальчишками. Если моя дочь будет носить такое пальто, она никогда не поймет, что такое красота. – И победно закончила, – Сашулька, а я решила: розовое – твое пальто!”.
Дядя Валя обиделся и уехал в Симферополь, а мама буквально за день сшила мне из буклированной ткани белый берет с помпоном и шарфик. Когда я шла в музыкальную школу в своем пальто “пепел роз”, в белом берете с помпоном на бок и шарфиком, с черной нотной папочкой на веревках, люди восхищенно оборачивались на меня, а я им благосклонно улыбалась.
Шмакатурша
Так звали ее и за глаза, и в глаза. Настоящим именем – Вера – звали редко. Жила она одна. Это была вечно пьяная старая портовая шлюха. В ее доме часто гуляли рыбаки, и через раскрытые окна можно было наблюдать за драками, которые неизменно начинались, как только заканчивалась выпивка.
Прическа рыжей Шмакатурши напоминала птичье гнездо или клоунский парик, хотя волос было мало. Помню ее губы в ядовитой помаде – всегда мокрые, разъезжающиеся в дурашливой улыбке или выплевывающие ругательства. Случалось, что гости выгоняли ее из собственного дома, и она, громко матерясь, рыдала под дверью. Ругаться она умела, как никто другой. К ней часто приставали дети: “Шмакатурша, а ну-ка, матюкнись!” и дергали ее за юбку. Она пыталась догнать обидчиков, привычно материлась и этим вызывала у шпаны восторг. Когда напивалась до чертиков, – бралась за топор, и ее забирали в милицию. Иногда дом ее долго оставался без хозяйки, на двери болтался ржавый замок. Все уже начинали думать, что Вера где-то сгинула спьяну, но она вновь появлялась, и опять начиналась кошачья свадьба. Кстати, кошек у Шмакатурши в палисаднике было полно, и все они напоминали хозяйку: облезлые, полудикие, как будто пьяные.
Шмакатурша была стыдом наших женщин. Не раз они пытались вразумить ее, усовестить и через забор выговаривали ей за то, что она, лярва, прямо в своем палисаде, на глазах у соседей, барабанит струей мочи в ведро. Шмакатурша слушала, покорно кивала, но, повернувшись спиной, оголяла тощий зад, азартно шлепала по нему и, входя в дом, громко хлопала дверью.
Однажды, возвращаясь из музыкалки и проходя вдоль сараев, я увидела старших пацанов из седьмых-восьмых классов, которые ловили Ваньку, моего сверстника, и толкали его к какому-то человеку на земле. Присмотревшись, я узнала Шмакатуршу, которая полулежала у стены с задранной юбкой, согнув в коленях расставленные ноги. Она была без трусов и звала к себе Ваньку. Ванька вырывался и истошно кричал, но пацаны схватили его за шею, ткнули его Шмакатурше между ног и так держали. Шмакатурша радостно визжала, пацаны ржали.
Другой дороги домой не было, и я пошла вперед, покачивая нотной папкой. Меня увидели, Ваньку отпустили. Я поздоровалась со всеми.
Так мы росли.
Морсад
Летом в феодосийском Морсаду – танцы. Вечером народ в Городке становился нервным, дерганым. Из соседнего окна дядя Леня слезно просил-над-рывался: “Ну, давай, давай, плюй на отца! На мать плюй!”. Витька Чеботарев врубал у себя на полную громкость Битлов так, что в магазине напротив дребезжали стекла. Мы, шкеты, садились на теплые магазинные ступеньки и наблюдали, как через площадь побежала Нинка в бигудях, а за ней – мать с криком “Не пущу!”, как потом Валерка понес в одной руке брюки, в другой – пудовый утюг, отглаживать стрелки к другу-умельцу. Калитки то и дело хлопали, из окон слышался то плач, то хохот. А тут и баба Ира выходила на улицу, садилась на скамеечку, развязывала мешок с семечками и в ожидании покупателей вкапывала туда маленький и большой стаканчики. К ней подсаживались другие бабы со своими стульями, от сплетен летели шелуха и слюни.
Наконец, появлялась разодетая молодежь. Девчонки были аховые! Платья на чехлах из тафты и гипюра, с поясками и без, пышные и в талию, с глубоким вырезом и под горло, туфли с острым носком на мерзавчике, на голове “бабетта”, “шишка” или стрижка с начесом, в ушах – болтающиеся шарики или клипсы-цветок. Все благоухали модными духами – “Красной Москвой”, “Пиковой дамой” и “Может быть”. Ребята тоже не отставали: рубашки, цветастые с огурцами или нейлоновые, через которые просвечивали белые майки; брюки клеш или дудочкой, узкие ботинки. Вся эта шатия-братия покупала семечки у счастливой бабы Иры и парами-тройками уносилась в Морсад. В наше будущее.
Матросиков-кавалеров в Морсаду было видимо-невидимо. На танцплощадку, огороженную высокой железной оградой, пройти можно было только по билету, но некоторые смельчаки перелезали через оградные пики, рискуя оставить на них штаны. На сцене-ракушке играл ансамбль, и пока не опускалась ночь, солисты пели лирические песни, интимно припадая к микрофону после каждого музыкального проигрыша. Моряки были им благодарны. Медленные танцы (медляки) – моряку отрада. Сдвинув бескозырку на затылок, широко улыбаясь, он приглашал на танец какую-нибудь застенчивую хрупкую девушку. Уже минуты через две несчастная начинала ощущать бляху на ремне кавалера довольно явственно. Прижавшись к партнерше так, что издалека они смотрелись, как один человек, он начинал ломать ей хребет: раскачивал девицу во все стороны с такой амплитудой, что после танца она больше походила на моряка, высадившегося на берег после девятибалльного шторма.
Вторая половина вечера была разухабистей первой. Музыканты начинали истерично визжать, трясти волосами и кидаться пиджаками. Публика постепенно раскрепощалась. Начесы, шишки, бабетты разрушались и сбивались на бок, “Ленинградская” тушь от пота давала течь, не выдерживая резких телодвижений, с треском лопались брюки. Местные юноши не любили моряков за их горячность, и потому заканчивались танцы обычно дракой. Моряки сбивались в кучу, снимали ремни и свистели ими над головами бесстрашных феодосийцев, которые с ловкостью кошек прыгали им на грудь и спину. Так продолжалось весь сезон танцев.
В Морсаду гремел духовой оркестр, работал тир, в летнем кинотеатре крутили взрослое кино, а на открытой сцене кувыркались неутомимые лилипуты из приезжего цирка “Максим”. Иллюзионист в черном фраке показывал фокусы с картами и голубями, читались юморески, и народ дружно реагировал взрывами смеха. На центральных аллеях продавали мороженое, а в отдаленных уголках сада ритмично шатались кусты. Морсад – мечта каждого мало-мальски уважающего себя подростка. Там впервые в жизни можно было пригласить девушку на танец и в этот же вечер стать мужчиной. Мы же, дети, прибегали сюда на минуту-две, на полчаса, припадали к ограде, рискуя быть убитыми своими родителями за непослушание и любопытство, и впитывали этот дух смертельной опасности, разврата, куража и животной страсти, который так свойственен приморским городам.
Александра КОРОТАЕВА
«Экран и сцена» № 19 за 2012 год.