Мои университеты
Продолжаем публикацию воспоминаний о художнике Александре БОИМЕ его сына, художника Антона Боима. Начало в №№ 3, 13, 14. Продолжение следует.
Было дело, стоял я у доски, ученик 1-го класса (5-го по общеобразовательной нумерации) Московской средней Художественной школы – без малейшего понятия о том, что хотела от меня услышать Анна Васильевна, “Аннушка”. Мне было не привыкать, а вот ей что-то не давало покоя: “Ну, вот что с ним делать? Вот скажите мне, что с ним делать?!!”
Один мой друг подал реплику с места, подсказал ей. Учительница русского и литературы взвыла, не найдя слов, выставила его из класса и вызвала родителей. На следующий день его отец взял отгул на работе, проделал путь через половину Москвы, потерял день.
– Что ваш сын сказал вчера перед всем классом?
– На плаху. А вам что послышалось?
Любила Анна Васильевна вызывать и моего отца – тоже обсудить, что со мною делать. Однажды мы с друзьями совершили нечто выдающееся. В тот раз, придя домой, отец пригласил меня на кухню, а маме велел выйти. Посадил меня напротив и тихо, вкрадчиво начал: “Ты ведь, наверное, догадываешься, что действия иногда имеют последствия?”
И после паузы: “Видишь вот этот стакан? Как ты думаешь, если я смахну его со стола, что произойдет?” – “Разобьется”. – “Ага, значит, знаешь, что произойдет… А РАЗ ЗНАЕШЬ, ТО НА ХРЕНА ЖЕ ТОГДА ПРОВЕРЯТЬ?!!” С этими словами, он повернул ладонь большим пальцем вниз, сгреб со стола свою любимую пепельницу – дагестанскую, ручной работы, миску-салатницу – и, не оглядываясь, со всей силы запустил за спину.
Миска, как зеркало в сказке Андерсена, разлетелась, угодив точно в торец перегородки между дверью и кухонной плитой. Мама, как раз заглянувшая к нам, сделала понимающее лицо и тихо прикрыла за собой дверь.
Меня это впечатлило; общественно опасные деяния я с тех пор не совершал, разве что по неосторожности. А вот для чего нужно “проверять”, если знаешь?..
Лет пять спустя стоял я у той же доски, все в очередной раз повторялось. Только мой друг уже не подавал реплик с последней парты. Молча он корчил рожи, пытаясь вывести меня из равновесия – как будто это был детский сад какой-то. Две мои одноклассницы громким шепотом обсуждали вчерашний скандал в Доме кино. Там, на концерте, посвященном какому-то культурному событию, когда было объявлено, что следующим номером специально приглашенная звезда исполнит новую песню на стихотворение Арсения Тарковского, половина кинематографистов повставала с мест и потянулась на выход.
Я знал кое-что об этой истории, слышал из разговоров мамы с ее подругами, но спрашивали меня в тот раз не об этом. В духе героев киножурнала “Фитиль” я тянул время, долго произносил имя и отчество автора, метал грозные взгляды в сторону одноклассниц, требуя абсолютной тишины в зале. Но я не ждал спасительного звонка, я уже знал – то, что должно произойти, произойдет. Мне бы сказать, что не выучил, получить свою двойку и сесть… Но какой-то демон самоистребления и юродства уже овладел мною, он подобно тому паразиту из только что вышедшего на экраны фильма “Чужой”, вызрел во мне и готов был вырваться наружу.
Вот он, момент, когда уже знаешь будущее и можешь предотвратить, но как герой греческой трагедии идешь напролом!
Тишина, наконец, установилась, все уже с интересом смотрели на меня, слышно было только, как мухи женятся между оконными рамами.
Итак: “Владимир Владимирович Маяковский. “Хорошо”. Поэма. 1927 год”.
Еще хорошая пауза, и… “Крошка сын к отцу пришел, и спросила кроха: – Что такое хорошо?”… Ну и так далее.
Предполагалось объяснить, что я по ошибке выучил не ту поэму. Но Анна Васильевна, учительница первая моя, вторая по общеобразовательной нумерации, не стала ничего выяснять. Она тихо сказала: “Уходи. Я даже родителей вызывать не стану. Просто уходи, куда хочешь, только с глаз моих подальше”.
В 1984 году выдающийся художник театра Валерий Яковлевич Левенталь, школьный друг отца, пригласил его преподавать живопись на только что созданном им отделении сценографии постановочного факультета Школы-студии (ВУЗ) при МХАТ.
Летом предстоял прием абитуриентов, а где-то за полгода до того мы с отцом сидели в коридоре первого этажа моей школы. До окончания мне было еще три года, отца в очередной раз вызвали к директору. Мне снова грозило отчисление: то ли за поведение, то ли за успеваемость, а скорее всего – за все, по совокупности.
Директор куда-то отъехал, мы сидели и ждали. Шел урок, коридор был пуст, только двое старшеклассников прогуливались мимо нас туда-сюда. Обоих звали Мишами, и на этом их сходство заканчивалось.
Первый был прекрасен – достаточно сказать, что блондин, и волосы носил на прямой пробор, как Джон Леннон. Сейчас кажется, он был весь в белом. Белый джинсовый костюм – это в художественной школе, где нельзя ни к чему прислониться, не вымазавшись!
Второй являл собою полную противоположность – в черном свитере до колен и кирзовых сапогах всмятку. Грубой вязки, под стать свитеру, шарф волочился за ним по полу. Обладатель шарфа был по меньшей мере на голову выше своего тезки, лохмат, небрит, и в довершение всего – второгодник. Пальцами он разминал папироску.
Все, что отец мог сказать мне, я к тому времени уже слышал от него много раз, мы оба это понимали, потому просто сидели и молчали. Оглушительно тикали настенные часы в конце коридора, тихо беседовали прогуливавшие урок старшеклассники. Вдруг отец грозным шепотом произнес: “Хочешь стать таким же, как этот вот? Тогда продолжай в том же духе!” Снова воцарилось молчание.
Пришла весна, как-то отец повел меня в Пушкинский музей смотреть его любимых французов. Солнце слепило нещадно, припекало. Во дворе музея, уже один, но все в том же шарфе, сидел на лавочке Миша. Пальцами он разминал все ту же папироску. Не вставая, он раскланялся с нами.
“Господи! – сказал отец, когда мы миновали его. – Этому-то чучелу, что здесь понадобилось!..”.
А потом наступило лето, отец с Левенталем принимали абитуриентов в Школе-студии, я сидел на даче. Помню, как он приехал с вытаращенными глазами и сказал мне: “Слушай, помнишь того, ну… этого? Чучело! Он явился к нам в институт! Поступать! И знаешь, у него неплохие работы. Представляешь, он знает Моранди !!!”
Я бы сказал, что Миша Немцов стал одним из любимейших учеников и другом отца, но обойдусь без эпитетов. Все его ученики, коллеги и друзья – это тема для отдельного издания.
Курсы на отделении сценографии набирались раз в три года. В год, когда я все-таки закончил школу, был как раз набор – замечательная возможность не идти в армию. Но отец сказал, что поступать к собственному отцу на только что созданный факультет не совсем прилично, и решено было, что я пойду в Суриковский институт. Поступлю – через год переведусь в Школу-студию, не поступлю – пойду служить. Пошел служить, но службы избегал и за неуловимость получил прозвище “Художник-передвижник”.
Год спустя после того, как я демобилизовался, за мной последовал мой друг Руслан Злотников, скульптор из Киева. Он рассказывал, что старшие прапорщики Шулянский, у которого кулаки были больше его собственной головы, и Популяк, которого за его малый рост и крутой нрав прозвали “комнатным десантником”, до сих пор вспоминают там (…) москвича, который попил у них крови.
Служба моя уже подходила к концу, когда к нам на командный пункт прибыла комиссия из Москвы, из Генштаба. Я ничего не знал об этом, шел по своим делам, в повседневной форме одежды и в своем обычном виде, когда угодил на торжественное построение.
Проскочить мимо не представлялось возможным, отступать тоже было поздно – меня уже заметили. Пришлось присоединиться. Чтобы не привлекать к себе лишнего внимания, я не стал расталкивать строй и встал в конце, не по росту.
Двухдневную небритость я практиковал еще тогда, когда будущий олигарх Роман Абрамович, как рассказывают, набивал опилками мягкую игрушку и продавал на набережной в Сочи.
На плече у меня висела сумка от противогаза, в которой я носил личные вещи, что выглядело странно – химической атаки никто не объявлял.
Ко мне лично, прошествовав через весь плац, подошел командир части, полковник Нырков, и зловещим шепотом скомандовал: “Уходи! Слышишь, куда хочешь уходи, только подальше отсюда. У… й!!! Пожалуйста”.
Я уже раскрыл рот, чтобы сказать, уходя, “Служу Советскому Союзу!”, но сдержался. Вот это “пожалуйста”, которое от него никто никогда не слышал, и было мне главной наградой за службу Родине.
Все просто – я чертил боевые карты и писал фламандские натюрморты для офицерской столовой. Поэтому меня нельзя было отправить на остров Змеиный – форпост нашей противовоздушной обороны, куда ссылают всех гомосексуалистов, рецидивистов и индивидуалистов, и где в скалах обитают одичавшие коты.
Когда отец внушал мне, что профессия художника дает известную степень свободы, полагаю, он и сам не вполне представлял, до какой степени эта свобода может простираться.
Отслужив таким образом, я уже с чистой совестью мог подавать документы в Школу-студию.
Командный пункт Краснознаменного Одесского Военного округа ПВО вел перманентную войну с мухами. Старший прапорщик Шулянский готовил по собственному рецепту химическое оружие – смесь ядов, включая крысиный, плюс какой-то секретный ингредиент.
Поговаривали, что это было какое-то обыкновенное боевое отравляющее вещество, в нелетальной для человека концентрации. Все это приправлялась мелко-мелко нарубленным куском сырого и несвежего уже мяса – для запаха, и сахаром для вкуса. Полученной смесью он щедро поливал стены столовой, вместе с моими фламандскими натюрмортами. Я в этих натюрмортах тогда изрядно набил руку.
Кроме того, еще до армии я преуспел в рисовании портретов – в 1987 году ходил на Арбат рисовать их по 10 мин./10 руб. Отец рассказывал, что в свое время всю стипендию из ВГИКа он отдавал своей маме. Меня это впечатлило, и первый свой заработок с Арбата я тоже принес и положил перед ним на стол – 60 руб.
Сполна испытать чувство радости, знакомое каждому, кто хоть раз держал в руках деньги, нам обоим немного мешало только то обстоятельство, что зарплата отца составляла тогда 180 руб. И не за час работы, а за месяц. Но и эта радость была недолгой – вскоре я продолжил совершенствовать мастерство уже под руководством Шулянского.
В армии я набил руку в начертании шрифтов плакатным пером, но всех этих моих талантов было мало для поступления к Левенталю. Чего-то не хватало…
Два года были успешно выкинуты из жизни, оставался один, и весь год отец готовил меня к поступлению.
Когда подошла мне пора сдавать экзамены, нервы его были на пределе. Маму он отослал в Абхазию к друзьям, рассудив каким-то образом, что в такое непростое время в Москве от нее будет больше вреда, чем пользы. И взял все хозяйство в свои руки.
1990 год запомнился, кажется, исключительно пустыми полками в магазинах, но я этого не замечал – моей заботой были экзамены. Отцу тогда кто-то сказал, что на Маяковской можно купить мороженое, да не какое-нибудь, а иностранное! Открылся первый Баскин Роббинс. Отец взял кастрюлю, шерстяное одеяло для термоизоляции и отправился за мороженым для меня.
Шарики эти, несмотря на одеяло, по дороге подтаяли, завели хоровод, оставляя причудливые разноцветные шлейфы. Но полностью растаять не успели, когда отец, ворвавшись в квартиру, сунул кастрюлю в морозильник. Потом мы с ним разглядывали застывшие следы хода этих сфер, как снимок Юпитера с телескопа Хаббл.
Я уже учился, когда отец взял отпуск на полгода, его пригласили преподавать на курсах сценографии в университете в Клермон-Ферране. Оттуда он привез множество даров от благодарных учеников и коллег-преподавателей. Был среди даров рулон грунтованного холста тончайшей выделки, как клеенка – отец никогда не писал на таком. Ну так что ж с того – он написал на этом холсте, в совершенно новой для него манере целую серию работ, сколько рулона хватило. Обнаружился среди даров и набор акриловых красок. Акрилом отец тоже никогда не работал.
Был у отца еще один ученик из старших, и тоже друг, Николай Вагин. Уже не юноша, отец семейства, состоявшийся художник с целым рядом театральных постановок за плечами, он вдруг решил поступить на первый курс только что созданного отделения сценографии Школы-студии МХАТ.
“Чему я его учить буду?” – говорил Левенталь, когда решался вопрос о допуске к экзаменам.
Николай уже закончил обучение, когда отец праздновал свое благополучное возвращение из Франции в окружении семьи и учеников. В какой-то момент, под предлогом “покурить”, он позвал Колю на кухню. Я хлопотал там у плиты, помогая маме, и их диалог состоялся при мне:
– Вот, Николай, набор заморских красок “Акрил”! Я стар уже, чтобы осваивать новую технику, а вы молоды – вам и кисти в руки! Вот, кстати, и кисти (Rembrandt).
– Александр Соломонович, это слишком дорогой подарок! Я не могу принять.
– А вы примите, Коля. Попробуйте, вдруг получится…
– Нет, не могу! Такой дорогой подарок…
– Примите, Коля! Иначе обидите!
– Александр Соломонович, я меньше всего хотел бы обидеть вас…
– Вот и хорошо!
– Но я…
– А я вас, засранца, прокляну, Коленька! До седьмого колена! Ни вы, ни внуки ваши не будете называться моими учениками…
– Постойте!!! Александр Соломонович!! Я уже знаю! Я знаю, что напишу этими красками!
Вот так! Это пока они препирались, он успел все придумать, заглянуть в будущее и скорректировать свои творческие планы.
Отец учил соображать и действовать быстро – как в спецназе.
Антон БОИМ
«Экран и сцена»
№ 15 за 2019 год.