Виктория Верберг: «Вся моя жизнь – параллельный монтаж»

Фото предоставлено пресс-службой МТЮЗа

Фото предоставлено пресс-службой МТЮЗа

На протяжении десятилетий Виктория Верберг – актриса, чрезвычайно значимая для МТЮЗа и театральной Москвы. В труппе, собранной Генриеттой Яновской и Камой Гинкасом, она незаменима. Резкий, надтреснутый голос, бесстрашие клоунессы, способность добираться в ролях до головокружительных, ошарашивающих высот, бескомпромиссная, порой безжалостная честность и – упоительные ирония, сарказм, умение ходить по лезвию ножа. Сегодня Верберг стала незаменимой и для главного режиссера МТЮЗа Петра Шерешевского. Актриса играет важные роли в его версиях классики: Елизавету в «Марии Стюарт», Тетю Джульетты в спектакле «Ромео и Джульетта. Вариации и комментарии», Марию Войницкую в недавней премьере «Дядя».

– Со стороны ваша биография кажется пределом мечтаний: учеба у Эфроса, работа с Яновской и Гинкасом, теперь – с Петром Шерешевским. Но когда видишь вас на сцене, чувствуются такие объем и глубина, что невозможно предположить, что вы захваленно-благополучная театральная дива.

– Вы сами ответили на свой вопрос. Об этом всегда говорит Генриетта Наумовна: ты разговариваешь на сцене не с партнером, а со своей судьбой, со своими счетами к ней. Объем – это ведь то, что ты, лично ты, знаешь про жизнь. Объем не сладкого, не мармеладного, а совсем-совсем другого. Так что с одной стороны, да – Эфрос, Яновская, Гинкас, Шерешевский. Но давайте посмотрим и на годы простоя.

Какой у вас был самый большой перерыв между новыми ролями?

– Лет пять, наверное.

– Вы преподаете?

– Нет. И никогда не берусь готовить к поступлению, хотя дочь говорила, что мне надо идти преподавать. Когда я ей в чем-то помогала в ее учебе на актерском, вроде выходило хорошо. Но это не мое: не хватает терпения, сил, надо вкладываться постоянно, стопроцентно, честно. Я не могу. Мне хватает только на себя. Кроме того, я не беру на себя ответственность что-то советовать. Скажешь: «Не ходи», а он, может, создан для сцены, просто ты этого не увидел в эту секунду.

Когда я сказала родителям, что буду поступать в театральный, меня все отговаривали, а мой папа, всемогущий человек с огромными связями в самых разных областях, отвел меня в Театр Маяковского. Долго шли какими-то коридорами и пришли как будто в будуар: ковры, подушки, а среди них в перьях, шляпе и кольцах восседает Татьяна Доронина. Красивая, грандиозная. Актриса! Дымятся палочки, полумрак. И она говорит: «Садись, детка. Ну что, хочешь в артистки пойти? Не надо. Это очень тяжело. Очень». На этом аудиенция закончилась. А я всю жизнь, с самого детства, живу «от противного». Дома, если родители хотели, чтобы я что-то сделала, мне говорили: «Не делай». Бабушка меня вообще называла «поперешная». Так что после вердикта Дорониной я решила, что точно надо попробовать.

А молодым актерам вы помогаете?

– Никогда в жизни! Потому что это в высшей степени бестактно: кто ты такой, чтобы кому-то что-то подсказывать. Это не твое высказывание, а режиссера. Но у него такая профессия, что он может написать свое произведение, свое стихотворение, только через нас, актеров. Ты – строчка, а он создатель. Не будет же одна строчка учить другую. Режиссер все видит, все знает и создает свою музыку. Но бывает, конечно, что подходят молодые и просят подсказать. Я всегда говорю: «Иди к Петру и терзай его». Потому что я сама, как пиявка. Если я что-то не понимаю, я к нему присасываюсь и, пока он мне не объяснит, не отстану.

А вам кто-то что-то может подсказать? Например, Ольга Михайловна Яковлева, которая была педагогом на курсе Эфроса, а сейчас приходит на ваши спектакли.

– Более того, мы с ней дружим. Живем рядом, наши городские номера телефонов различаются на одну цифру, мы гуляем вместе, ходим на спектакли друг к другу. Поэтому на правах друга, а также моего бывшего педагога, – хотя сейчас у нас другие отношения, не ученически-педагогические, а близкие, теплые, дурашливые, – на этих правах она может начать что-то мне говорить. У нее есть такое право. И у совсем близких мне людей и детей. Все другие будут отправлены обсуждать свои идеи по поводу уже поставленного спектакля и сделанной роли к режиссеру. И если он согласится с ними, я все исправлю, как он скажет.

Мне казалось, что если человек работает, да еще столько лет, с Гинкасом и Яновской, то может в актерской профессии всё. Но возникало ощущение, что они выскребают своих артистов до дна. И тут появился Петр Шерешевский, который разглядел в вас что-то совершенно иное. Да и зрителям дал возможность увидеть вас и артистов тюзовской труппы – другими. Открыл такую степень естественности, что невольно вспоминаются легенды о старом МХТ, о том мифологическом психологическом театре, когда, по воспоминаниям зрителей, им казалось, что перед ними сама жизнь, не актеры, а соседи или друзья. Мне совершенно не понятно, как Шерешевский работает с исполнителями, как добивается того, что все – не только вы – в каждом его спектакле выходят на немыслимый уровень достоверности.

– Я очень хорошо понимаю ваш вопрос, ваше недоумение и непонимание. Когда мы только начали репетировать «Марию Стюарт», я думала: «А где разбор по действию?», где – сто миллионов раз сцену за столом разрабатывать, как мы привыкли, чтобы осознать, что стоит за каждой фразой, за каждым словом! Где это все? Я не понимала вообще. Потому что у Шерешевского так: прочитали, и следующий шаг – встали на ноги. Нет долгого застольного периода. Я без конца привожу этот пример, потому что он самый показательный для меня: сцена в ванной в «Марии Стюарт». Мария приходит к Елизавете, у них диалог, шиллеровский. Про что здесь, что там происходит? А Шерешевский говорит: «Давай так: она в ванной голая, а ты бери мочалку и мой ее, прямо намыливай». Я остолбенела. А Петр настаивает: «Просто мой ее и произноси текст». И когда этот текст наслаивается на такое действие, то сцена сразу обрастает совершенно кошмарными смыслами. То есть режиссер заставляет тебя как бы промахнуть период осмысления, что для меня внове, я ведь всегда все записываю, у меня миллион тетрадок остается после репетиций с Камой и Гетой. А тут ты сама, ты, Вика Верберг, сразу включаешься в эти обстоятельства, чего Шерешевский всегда и ждет от артистов и что для него самое прекрасное. Чтобы это были вы. Не персонаж, не королева английская, а вы – в этих обстоятельствах. Он очень мягко тебя подталкивает к нужному ему решению. И поскольку у тебя есть образование и опыт – тем более, такой опыт, как работа с Гинкасом и Яновской, – ты соображаешь, что к чему, и пытаешься найти парадоксальный путь, не забывая при этом ни про юмор, ни про абсурд. Шерешевский никогда не навязывает свой рисунок. Другие режиссеры заставляют актера встроиться в жесткую структуру, не мытьем так катаньем, как угодно, через сопротивление, через насилие вписывают живого человека в свой конструкт. А здесь волшебным образом это происходит само собой. А уж тем более на материале Чехова. «Дядя» – это вообще про всех про нас сегодня. Буквально про нас.

Зал бывает разный, и случается ведь так, что спектакль, грубо говоря, не летит сегодня. Вы можете как-то чуть быстрее тогда сыграть, чуть смешнее – в спектаклях Шерешевского?

– Никогда нельзя идти на поводу у публики. Это закон. У нас было два разных зала на «Дяде». Один – роскошный. Они смеялись все три с половиной часа. И плакали. А на следующем спектакле очень хорошо смотрели, очень, так внимательно – не шелохнувшись просто. Но так серьезно! И самое жуткое, что мы могли бы совершить – это поддать смешного, начать комиковать. Потому что мы тут же потеряли бы наши смыслы. Нет, надо держаться изо всех сил и делать свое дело. Люди ведь очень разные. И любое произведение искусства – и музыка, и живопись, и кино – будь оно сто раз прекрасно с вашей точки зрения, кого-то может не тронуть. Потому что разный опыт, воспитание, разная жизнь, нервная система. Мы не можем чувствовать одинаково. Я сто раз слышала, что люди с проклятиями уходили с «Марии Стюарт», обвиняя нас в том, что это не Шиллер. Или возмущались: «Что это за Шекспир?» после «Ромео и Джульетты». Ну они же знают, да? А на самом деле им просто не зашло.

Отвечаю на ваш вопрос по поводу импровизаций: Петр очень просит не добавлять свой текст во время спектакля. Потому что артистов может понести на волне зрительской реакции. Тем более, у нас все в труппе с чувством юмора. И начинается бардак: вроде всем весело, но неясно, как сцену доиграть. Нельзя такое допускать – сразу выпадаешь из структуры. У Шерешевского все спектакли – на грани, легко улететь в капустник, и совсем другая история окажется. Случаются, конечно, какие-то импровизации – и если Петр смотрит спектакль, он может потом сказать: «Оставь это словечко. Это клево».

По времени его спектакли одинаково идут?

– Да. Первый акт «Дяди» – час пятнадцать. Если час шестнадцать – уже ощущение, что затянули.

В «Дяде» профессор в своей лекции о кино упоминает огромное количество имен и фильмов, которые обычному зрителю могут оказаться неведомы. Не думаю, что Шерешевский предполагает, что зритель обязан их знать. А от вас, от артистов, он требует, чтобы вы посмотрели эти фильмы или могли бы дать определение энтропии?

– Ничего Петр не требует.

Вот Дядя – Игорь Гордин, он же не с юности стал продавать помповые насосы. Мы сочиняли все вместе: думали, ну кто он? Не помню, какие были варианты, но остановились на помповых насосах. Только дело же не в них, а в том, что человек был талантливым математиком, учился вместе с Перельманом, а сейчас он – не важно, помповые насосы продает или могилы копает на кладбище. Суть в том, что пропала жизнь. Мог бы, а ничего не вышло.

Когда речь зашла про энтропию, я спросила: «Что это, объясните мне». Петр и Игорь мне объяснили про хаос и замкнутую систему. Как в нашей жизни. Ты не можешь выиграть. Мы все равно все умрем. Мы можем только вместе с этой системой медленно остывать. Мой персонаж в «Дяде» – про потерянную любовь. Но даже если у вас любовь состоявшаяся, вы проиграете. Потому что вы умрете. Или он умрет. И вы останетесь одна. Мы обречены проиграть. Наши дети останутся без нас. А потом их дети. И того, что будет с этим миром, с этим шариком, с нашими детьми на этом шарике, – мы не можем изменить. Но мы можем видеть.

Зачем мне объяснять, что такое параллельный монтаж, если вся моя жизнь – параллельный монтаж? Мир рушится, а я вижу себя крупным планом в этот момент. А мир рушится совсем рядом со мной. Физически – рядом. А я вижу только свой крупный план, исполненный боли и невозможности выйти и прокричать: «Стоп, хватит! Остановитесь! Прекратите!» Я ничего не могу сделать, только со сцены про это играть.

Когда возникло кино в спектакле, я посмотрела его, и мне стало понятнее – про эту одну квартиру, где бесконечно то поминки, то свадьба, бу-бу-бу вечное, а жизнь проходит. А Джармуш мне страшно понравился, я на этой сцене прямо кайфую, ведь я тоже в этот момент зритель. Хотя лекция про кино – очень опасная зона, длинная сцена. Но ведь не зря Петр так делает. В этой мучительной тягучести есть смысл – сколько времени мы порой проводим, когда где-то надо быть, что-то надо вынести, кого-то ждать. И в конце-то концов эта лекция ведет к тому катастрофическому кино, где жена профессора отдается другому человеку, что приводит к взрыву. Конечно, это тоже из серии «люди пьют чай, а в это время рушатся их судьбы».

Алиса Фрейндлих сказала как-то, что единственное, о чем она жалеет, – это то, что 9/10 жизни она думала, что все впереди. Вы в профессии долго, и у вас очень насыщенная актерская жизнь. Есть ли сожаления?

– Я иногда поражаюсь сама себе. Я ни о чем не жалею. Могу жалеть, что мой папа рано умер. Все. Даже не могу жалеть, что из-за определенных событий сейчас порушилась моя личная жизнь. Наверное, я так устроена. А в профессии я никогда ни от кого ничего не ждала. Я себе когда-то сказала: «Если тебе не хватает того, что тебе дают, иди и сделай сама». Найди пьесу, режиссера, деньги, партнеров. Я просто человек действия, не понимаю, как это – жалеть, когда все поезда уже ушли. Я не сыграла Джульетту. И что? Зато я сыграла тетю Джульетты. Мне редко давали роли. Но я за это время успела родить двоих детей. О чем жалеть? Если бы я хотела, если бы во мне был потенциал, если бы мечтала сыграть что-то конкретное, то взяла бы и сыграла. Я вообще-то дерзкая, за мной бы не заржавело прийти и попросить.

А вы просили?

– Никогда. При том, что я считаю нормальным, если артист подойдет к режиссеру, узнав, что его нет в распределении, и скажет: «А возьмите меня!». Вдруг именно в эту секунду режиссер его увидит в роли? Я вообще за дерзость, за открытость. Только не сидеть и рефлексировать: «Эх, я бы мог…» Мог бы – сделал. А теперь уже до свидания. Или делай сейчас. Мне хватает того, что я имею. А может, именно из-за того, что новые роли редко приходят, успевает внутри что-то накопиться. Не анализировала.

Спектакль «Дядя» – про разрушенные судьбы, и лично мне есть, про что там играть. Это я утром пью кофе с сигаретой, а в это время рушится моя судьба. Понимаете, когда вы жалеете, вы столько сил тратите ни на что, вообще ни на что – и исправить не можете, и извиниться уже не перед кем, и застреваете там, в том моменте, о котором жалеете. Не остается потенциала двигаться, жить. В конце концов, мы имеем право и на ошибки, и на упущенные возможности. Это жизнь. Ну и давайте жить.

Легко ли вы решаетесь на новое? Случались ли отказы от работы?

– Было. Но рассказывать не хочу. А легко или нет – не знаю. Но я всегда очень волнуюсь, приступая к новой работе, ведь ты не знаешь ничего. А мне нужно время понять, что к чему. Понимаете, профессия у нас интересная… Бухгалтер, он мозгом думает, цифры складывает, сантехник вантузом работает, а ты, актер, самим собой. Вообще-то противоестественное состояние для нормального человека: по щелчку начать что-то исполнять. Это как прыгать в ледяную воду. Мне надо как-то подготовиться к этому. Я открыта, я хочу, я с интересом и радостью иду на репетиции, я вообще обожаю репетировать. А вот играть уже не очень, но в это втягиваешься, потому что это прекрасная авантюра. Но репетиция интереснее – там еще все безответственно, можно смеяться, дурить, шутить, придумывать. А на спектакле раз от раза надо повторять. Хотя, если спектакль хороший, он удивительным образом обрастает жизнями артистов, которые его играют. С артистами же тоже случается жизнь, пока идет спектакль, – и нарастает объем. В хорошем спектакле – всегда.

Вы представляете свою жизнь без театра?

– В юности я считала, что актерство это хорошая профессия, чтобы работать до глубокой старости. Это даже стало одной из причин, почему я хотела быть артисткой. Ведь когда люди уходят на пенсию, они часто оказываются потерянными, никчемными. Видимо, я понимала это еще в молодости и надеялась этого избежать. Что я знаю точно – я никогда не делала ставку на театр так, чтобы ставкой была моя жизнь. Моя жизнь – не только театр. Не знаю, чем займусь, если придется прекратить выходить на сцену. Буду выращивать цветы на даче, больше общаться с детьми, смотреть кино. Периоды простоя воспитали во мне некоторую волю, так что я знаю, как не спиться и не разожраться до ста килограммов. Вряд ли я с легкостью, летящей походкой удалюсь в счастливую жизнь без театра, но думаю, что из уважения к самой себе постараюсь сохранить ясность ума и интерес к жизни. Что-то ведь ждет за поворотом. А я человек любопытный. Но, конечно, я не хотела бы получить такой урок, такое испытание, – спасибо, уже достаточно.

Беседовала Катерина АНТОНОВА

«Экран и сцена»
Декабрь 2025 года