Потребность иметь врага

Марек Эдельман
Марек Эдельман

Его нет на земле, а я с годами так и не научилась говорить о нем в прошедшем времени. Сказать “Марек Эдельман умер” для меня равно сказать, что умерла большая часть моей души. Я люблю его, как любила всегда. Я встречалась с ним, была удостоена доверия, писала не раз о нем, снимала его. Пленка с его рассказом о том, как все было на самом деле, доступна каждому – она в архиве фонда “Шоа”, созданного Стивеном Спилбергом. Вам ничто не мешает познакомиться с Мареком. А я просто расскажу о своих встречах с ним.

Что вы знаете о Варшавском гетто? И вообще – с чего вы взяли, что вы что-то о нем знаете? Большой режиссер Михаил Ромм, приступая в шестидесятые к работе над фильмом “Обыкновенный фашизм”, думал, что знал. Он послал в командировку в Польшу авторов сценария Юрия Ханютина и Майю Туровскую и велел им привезти рисунки детей Варшавского гетто. Они явились в Варшаве в “Музей истории жидовской” и попросили женщину-смотрительницу с глазами, глядевшими вовнутрь, а не наружу, как вспоминала Туровская, показать им рисунки детей гетто. Женщина посмотрела на них с легким недоумением и переспросила на всякий случай: “Рисунки? Вы разве не знаете, панове, что от Варшавского гетто остался только пепел?”

Они не знали. Им стало неловко. Они потупили глаза и… увидели вытатуированный номер у женщины на руке. С тем и вернулись в Москву к Михаилу Ромму – чтобы сообщить ему, что он ничего не знает о Варшавском гетто. И не было в фильме “Обыкновенный фашизм” ни одного детского рисунка, нарисованного в гетто.

На излете двадцатого века о Варшавском гетто удалось узнать побольше: в архивах была найдена неизвестная кинопленка. Какой-то фашист, то ли по собственной инициативе, то ли по приказу командования – теперь уже не узнать – включил кинокамеру и отснял многие десятки метров пленки. Спасибо ему за то, что мы смогли увидеть… себя. Спасибо молодой польке по имени Иоланта Дулевска, которая родилась в 1962 году, чтобы снять в 1993-м, к пятидесятилетию уничтожения Варшавского гетто, фильм “Хроника восстания Варшавского гетто глазами Марека Эдельмана”. Это великий фильм, который войдет в антологию Холокоста и останется непревзойденным, потому что никогда уже не удастся так трепетно и нервно соединить два свидетельства: кинохроники и живого человека – очевидца.

Марек Эдельман – единственный герой этого фильма. Родился в двадцатых годах в Польше в интеллигентной семье, увлеченной идеями Бунда больше, чем пятикнижием Моисеевым. В годы войны работал в госпитале. Помог избежать депортации в лагеря смерти сотням людей. Во время подготовки восстания Варшавского гетто был одним из заместителей командира Мордехая Анилевича (Анилевич покончил с собой в ночь перед восстанием). После войны он – известный польский врач-кардиолог, почетный доктор Йельского университета, участник движения “Солидарность”, друг и соратник многих свободно мыслящих людей Польши и мира. В момент съемок – живет и работает в городе Лодзи. Женат. Имеет дочь.

Он-то и знает, как что было в Варшавском гетто. И рассказывает об этом.

Фильм условно делится на три части: в первой – немые кадры хроники. Самые ранние датированы 1940 годом, когда евреи только начинают переселяться в гетто.

…По-хозяйски везут они свой скарб на тележках – матрасы, подушки, шкафчики. Несут кровати. До слез режет глаз кадр, в котором дети несут стулья: строем, как пионерский отряд, идут они по брусчатой мостовой улочки гетто, и у каждого на голове стул. Сиденьем – прижатый к макушке, а ножки стульев задраны вверх и плывут на фоне серого лоскутка неба.

Ты смотришь на экран и знаешь, что не сидеть им на этих стульях, а быть развеянными пеплом. А они – несут себе стульчики, так как собираются жить.

Хроника затягивает, и ты невольно впиваешься глазами в лица людей в гетто – в каждую морщинку стариков, в распахнутые глаза молодых, и понимаешь, что магия хроники в том и состоит, что ты уже знаешь, что им всем предстоит, а они – нет. Они только чуют каждой клеточкой беду, которая обступила со всех сторон, как вода в половодье, и вот-вот будет по горло.

Хроника идет, как поезд в Треблинку – монотонно и бесповоротно. И сердце стучит в ритме колес под оглушительное молчание экрана.

…Молчат люди в кадре на улицах Варшавы. Только скупые надписи титров: год и краткий перевод мелькающих приказов немецкого коменданта, из которых явствует, как смыкалось кольцо вокруг евреев: нельзя входить туда-то и туда-то, нельзя ездить в трамваях, потом – в автобусах, потом – сидеть на скамейках в городском саду. А вот уже расклеен на афишных тумбах приказ нашить желтые звезды на одежду. А вот уже велено собраться в определенном месте.

Так скрупулезно воссоздается контекст, в котором формировалось гетто, и остается только дождаться приказа, который запрещает евреям жить. Но и это известно тебе, зритель, но не им – этим людям на экране. Они еще надеются на что-то. А ты – нет. И в этой страшной тишине возникает тихий голос Марека Эдельмана. Без патетики Эдельман подхватывает дату и уточняет детали.

19 апреля 1943 года. Первая ночь Пасхи в Варшаве была не похожа на все другие: ангел смерти не прошел мимо евреев, а пришел к ним. Теплым солнечным утром немецкие оккупационные войска Варшавы на машинах с автоматами наперевес двинулись вдоль кирпичной стены, окружавшей еврейское гетто в центре города, и остановились у ворот. А когда ворота открылись, стрелки еврейских отрядов сопротивления встретили нацистов градом гранат и пуль. Так началось восстание Варшавского гетто.

Немецкие солдаты в шоке отступили и вернулись только три часа спустя. А когда солнце село и настало время Первого Седера в гетто, “красное вино в стаканах напоминало о крови евреев, которые исчезли навсегда с лица земли к концу праздничного вечера”, – как записал в своем дневнике один из уцелевших жителей гетто. Гитлеровская военная машина месяц буксовала в еврейской крови и не могла победить почти безоружных защитников гетто. Сегодня – более полувека спустя, – кровавое пятно на берегу Вислы осталось несмываемым в памяти человечества. И только у горстки людей на планете оно стоит перед глазами таким, каким было на самом деле. Марек Эдельман – один из них. Человек, который взял в руки оружие и готов был пасть жертвой нацистов, но не был готов жить, а уж тем более жить героем. Но о нем пишут книги и снимают фильмы.

Всю вторую часть фильма зритель проводит вдвоем с Мареком: в кадре только он, его глаза, руки, голос – ровный, отмеривающий слова через равные паузы. И ясно видно, как время от времени он “берет дыхание”, как опытный ловец жемчуга – ныряльщик на глубину. Из глубин памяти и боли Марек приносит имена и обстоятельства тех лет и дней. И нет в его рассказе погибших: все живы и разрабатывают план восстания! Кого можно – выводят за стены, объясняют, куда увозят людей по ночам поезда, пытаются спасти.

Марек ведет рассказ от имени живого среди живых, приговоренного – среди приговоренных, с той только разницей, что он решил не сдаваться без боя. Он рассказывает, как вынашивал с товарищами идею сопротивления. Как собирали они оружие, как прятали его. Ни тени героики нет в его монологе: он сам не герой, и те, о ком он говорит, – не герои. Обыкновенные парни, которые решили дать немцам отпор и дали. Как и девчонки, которым удалось уйти из гетто, но они вернулись, когда началась битва, и перевязывали раненых. И для Марека это норма. Он говорит о девочках гетто с особой нежностью и состраданием, и Иоланта Дулевска совершает невероятное: находит одну из них! Ни слова не произносит в кадре седая женщина, только задумчиво смотрит мимо камеры. Смотрит в себя. А голос Эдельмана звучит, и мы узнаем, как работала она – Адина Влади-Швайгер – детским врачом в гетто и как спасала детей.

…Адина умерла через неделю после съемки. Но старую еврейскую колыбельную, которую пела она детям в госпитале гетто, споет для Дулевской дочь Адины Алла – актриса Еврейского театра Варшавы. Так замыкается круг времен, и нет в фильме ни одного не причастного горю человека.

В третьей части фильм становится смешанным: в кадре то Марек, то горящие дома гетто. Два документа – аудио и видео – удостоверяют друг друга, повышая коэффициент достоверности каждого и поднимая документ до уровня художественного образа. И хоть сама Дулевска отмечала, что ее метафора – это трагедия еврейской нации в период Второй мировой войны, я полагаю, что ей удалось расширить пространство проблемы и создать образ Времени и Человека.

Трагедия Варшавского гетто выходит за границы локальной по географии (Польша) и национальной трагедии и становится общечеловеческой трагедией, не имеющей срока давности, по определению Нюрнбергского процесса, – ни для Марека Эдельмана, ни для нас. Фильм о еврейском гетто в Варшаве оказывается фильмом не только о евреях. А еще и о немцах, создавших это гетто. О поляках, которые жили в этом городе, и об их соучастии в преступлении. И о нас – безмолвных статистах.

В кадрах хроники неожиданно много просто прохожих, и эти прохожие – мы.

“Играла музыка, когда нас убивали”, – говорит Марек Эдельман.

Играла за стенами гетто…

Там – сразу за стеной – был парк, гуляли отдыхающие, вертелась карусель. Не случайно Дулевска дает крупным планом статичный кадр шарманки. Эта шарманка – укор нам всем: фильм кричит, а мы не слышим. Торопимся по своим делам, не вдаваясь в подробности того, что происходит за стеной гетто, покуда нам лично не велят нашить желтую, красную или любую другую звезду, кружок или квадратик на одежду, чтобы мы очнулись и перестали приплясывать у своих шарманок, покуда нас не назначили к ликвидации.

Так что не думайте, что вы что-нибудь знаете о Варшавском гетто, пока вы не посмотрели этот фильм и не увидели глаза этих людей, и не представили, что это вы идете со своим матрасом или со своим стульчиком, на котором собираетесь еще посидеть, так как намереваетесь жить.

И я всегда помню пронзительные строки моего московского товарища – поэта Александра Аронова:

Когда горело гетто, когда горело гетто,

Варшава изумлялась четыре дня подряд.

И было столько треска, и было столько света,

И люди говорили: Клопы горят.

А через четверть века два мудрых человека

Сидели за бутылкой хорошего вина.

И говорил мне Януш, мыслитель и коллега:

– У русских перед Польшей есть своя вина.

Зачем вы в сорок пятом стояли перед Вислой?

Варшава погибает! Кто даст ей жить?

А я ему: Сначала силенок было мало,

И выходило, с помощью нельзя спешить.

– Варшавское восстание подавлено и смято,

Варшавское восстание потоплено в крови.

Пусть лучше я погибну, чем дам погибнуть брату,

– С отличной дрожью в голосе сказал мой визави.

А я ему на это: Когда горело гетто,

Когда горело гетто, четыре дня подряд,

И было столько треска, и было столько света,

И все вы говорили: “Клопы горят”.

Но эта моя ассоциация неточна, так как в ней есть противостояние, которого уже нет ни в Мареке, ни в фильме.

***

Варшавское гетто
Варшавское гетто

“Приходи, у меня Марек”, – позвонила мне добрая знакомая – профессор Ирена Грудзиньска-Гросс. Ирена предупредила, что Марек интервью не дает. Последний раз говорил с корреспондентом в 1975 году. Он устал от того, что все норовят переврать его слова – приукрасить, преувеличить. Потребность в легенде о героях-отцах у новых поколений настолько велика, что им плевать на истину, которой верен все эти годы Марек.

Долгий вечер я была подле Марека в теп-лой компании его друзей и знакомых и, как учил Маленький Принц, постепенно садилась к нему чуть ближе, ближе. Глубокой ночью, прощаясь, я попросила Ирену сказать Мареку, что я была бы счастлива, если бы он согласился дать интервью русской прессе Америки. Марек прищурился, посмотрел на нее, на меня и ответил, смешивая все языки: Той дивчине – дам! – и кивнул на меня.

Он велел мне просмотреть книгу журналистки, с которой, последней, беседовал в середине семидесятых – Ханны Краль – “Заслоняющий пламя”. Она переведена на десятки языков. Потому на все вопросы Марек отвечает: Читайте книгу.

Для меня – двадцать лет спустя после книги – он сделал исключение. Потому что на мои вопросы ответов в той книге нет…

– Такого ли мира ты ждал в сорок пятом, когда боролся за победу над фашизмом? – спросила я его при новой встрече.

– Это серьезный вопрос… Когда война закончилась, мы полагали, что ценность человеческой жизни будет большей, чем до войны, а сейчас посмотри, что стало?! Холокост оставил след во всем мире. И не только в отношении к человеческой жизни. Эти люди, которые сделали Холокост… Эти бандиты…

– Ты имеешь в виду немцев? – на всякий случай уточнила я.

– Я имею в виду всех, кто смотрел на это и пальцем о палец не ударил. А отношение к человеческой жизни действительно изменилось. Если можно безнаказанно убить шесть миллионов людей – человеческая жизнь теряет всякую ценность. В результате сегодня мы имеем тот же самый Холокост, но в Руанде, Югославии, Чечне. И весь мир снова делает то же самое: СМОТРИТ! Повсюду дестабилизация. И не только экономическая. Германия – богатая страна сегодня, а вот литературы нет. Вообще нет большой европейской литературы. А возьми американскую литературу пост-Холокоста. Она же вся под знаком смерти. Возьми живопись: она когда-то была прекрасной, а сейчас – абстрактна и ни о чем не говорит. Послушай музыку: она диссонирующая, а была мелодичной. Это тревога поколения, которое оказалось лицом к лицу с великими переменами: с одной стороны – утрата ценности жизни, с другой – отсутствие перспектив. И гигантское развитие техники, которое невозможно остановить. Люди говорят, что это экономический кризис, но на самом деле – структурный. 50 лет после войны – именно они принесли дестабилизацию. А когда есть дестабилизация и страх, фашизм снова может прийти к власти.

– Марек, когда горело гетто, мир мог вмешаться, но не вмешался. Ты тогда знал об этом?

– Все всё знали и видели, но никто ничего не сделал. Англичане говорили, что до Освенцима им слишком далеко лететь. Америка заявила, что когда война закончится, евреев больше не будут убивать. О том, что вообще никого не будут убивать, речи не было. В те дни все отвернулись от нас. И это было поощрением убийц.

– У меня дед расстрелян в гетто. Я сделала в России первый фильм о советских лагерях на Колыме. И меня всегда мучил вопрос: почему эти люди не восставали? Ты сделал то, чего мне недоставало в других, – восстал. На что ты надеялся?

– Не было никаких надежд! Была просто форма протеста. Во время войны меняются представления о морали. Когда ты убиваешь на войне – ты герой, тебе дают орден, а когда убиваешь человека в мирное время – ты преступник, и тебя сажают в тюрьму. Так и с протестом. В Варшаве думали: если в гетто не слышны выстрелы, значит, там нет людей, то есть нас. Хотя бы для того, чтобы сообщить о себе, надо было начать стрелять! Восстание – это еще и выбор способа УМЕРЕТЬ. Не так легко, знаешь, раздетым догола стоять над ямой и ждать, пока тебя кто-то убьет. Но если ты борешься, и гибнешь в битве – тогда все проще. А надежды на спасение не было. Тогда говорили: если народ погиб, то и армия его погибла. Восстание в Варшавском гетто оказалось самым первым и самым большим очагом сопротивления в Европе, и оно дало толчок к сопротивлению нашей армии! И все последующие восстания были связаны с той же идеей: народ НЕ погиб, значит, и армия должна показать себя! Чем больше террор – тем слабее сопротивление, это естественно. Посмотри на Россию: во времена Сталина восстания были невозможны, а когда Горбачев отпустил немного – все и началось.

– Ты сравниваешь перестройку с восстанием в концлагере? – не поверила я, а Марек согласно кивнул.

– Конечно. Я ездил в Москву в 1967-68-м на международную конференцию физиков. И один западный физик взял меня за руку и спросил: “Скажи, они могут убить нас всех?”. Это был большой ученый, и он сказал: “Здесь же лагерь!”.

– Сейчас, когда ты знаешь, какой крови стоило ваше восстание, ты бы пошел на это снова?

– Пойми, кровь была бы в любом случае – можешь не сомневаться. А “снова” не бывает: ничто не повторяется.

Я молчу. Я знаю о том, что были обвинения в адрес восставших: что гетто, якобы, вообще было уничтожено только потому, что евреи начали стрелять первыми.

Марек повторяет тихо и ровно: “Они убили бы нас в любом случае”.

Он прочел мои мысли. Это нормально для человека с опытом гетто и кардиолога, который первым провел в Польше операцию на открытом сердце. Это его работа: слушать, дышишь ты или нет. И если дышишь, то чем.

– Бог был на стороне палачей, – сказал он польской журналистке Ханне Краль. Злой Бог. Поэтому каждый раз, когда пациент лежит перед ним на операционном столе, Марек вступает в противоборство с этим злым Богом: “Бог пытается задуть свечу, а я – заслонить от ветра пламя, используя момент, когда Бог отвернулся”.

– А что ты делал сразу после войны?

– Много ходил, ездил. Меня гнало какое-то беспокойство. Но я помню, как в самом конце войны, когда все армии уходили из городов, я стоял с одним другом из гетто. Красивые девушки проходили мимо нас. В вышитых рубашках. И я понял: война выиграна! Но чувствовал себя проигравшим.

Он замолкает, и я жду, пока девушки в вышитых рубашках пройдут мимо.

– Марек, когда ты впервые улыбнулся после войны?

– Я и в войну улыбался! Нельзя жить в тоске. Тогда ты ни на что не годен.

– Твоя жизнь после гетто отличалась от довоенной?

– Жизнь одна, цельная. И каждую минуту она вся целиком стоит у тебя за спиной, даже когда ты просто обедаешь. И тебе трудно есть. Потому что ты видел, как у людей отнимают еду. И если боишься что-то оставить на тарелке – это психоз человека, который голодал в гетто. Так что нет никакой второй жизни.

– Объясни, почему в Польше после такой трагедии сохранился антисемитизм?

– А в России? А во Франции? Антисемитизм – это потребность иметь врага. В Польше уже и евреев-то почти нет, но антисемитизм есть. Это политика: каждого человека, которому есть что сказать, каждого демократа, каждого просто просвещенного человека назовут жидом, если хотят его скомпрометировать. Возьми хоть Ярузельского, хоть Валенсу: чуть что – “жид”, “жидовская мафия”. Это и человеческий недостаток, и национальная трагедия. Вражда – это то, в чем очень легко принять участие. Любить – сложнее. Плохие качества в человеке сильнее, а хорошие слабее. Все круп-ные лидеры далеко не ангелы… Это дает им возможность дольше оставаться у власти. Они боятся, что могут потерять двадцать своих солдат в бывшей Югославии, а то, что там гибнут тысячи людей – для них не важно. Потому что, если они допустят гибель двадцати своих солдат, то рискуют потерять власть. Вот что для них главное.

– А что может положить конец этой бойне, как ты считаешь?

– Только народное восстание, – пылко и убежденно отвечает Марек. – Правительства ни на что не способны. В последние десятилетия молодежь не раз меняла мир. Именно молодежь перевернула сознание в Европе и в Америке. Это она закончила войну во Вьетнаме, а не правительство. Только молодое поколение может что-то изменить.

– Скажи, как быть… Я с детства не могу слышать немецкую речь, а ты?

– А я очень хорошо знаю немецкий! Как же я могу ненавидеть язык Гете и Гейне?

Марек медленно со вкусом начинает читать по-немецки наизусть из “Фауста”. Я смотрю на него с восхищением. Он не укладывается в систему моих представлений о том, каким должен быть человек, имеющий такой страшный опыт.

А он тем временем заканчивает декламировать, закуривает и говорит:

– Правда, когда я на границе слышу в спину: “Стой!” – не могу. Хоть и знаю, что это не ко мне. Но с ненавистью вообще жить нельзя.

И дальше он рассказывает, что когда книга Ханны Краль вышла на немецком, первое письмо, которое он получил, было от… солдата Вермахта. Солдат написал, что так же, как Марек, он помнит залитые кровью улочки Варшавского гетто.

“Мы с тобой жертвы одной войны. Если сможешь, ответь мне”, – попросил враг.

– Ты ответил?!

– Конечно, – спокойно отвечает Марек.

– А если бы тебя пригласили участвовать в параде Победы на Красной площади, ты бы поехал?

– Наверное, да. Знаешь, сколько миллионов русских людей погибло в этой войне. И не только русских – кавказцев, украинцев.

– Но они сначала завоевали половину твоей Польши, дали погибнуть твоему гетто!

– Да, это на их совести, но они же положили конец войне. Неизвестно, сколько бы еще было пролито крови.

– В тебе что – вообще нет ненависти?

Марек честно думает, словно проверяя все внутренние карманы, и почти виновато говорит: – Думаю, что нет.

– Научи, как перестать ненавидеть!

– Прежде всего пойми, что это не помогает. Да и кого ненавидеть? Человечество? Но это все равно, что ненавидеть самого себя.

– А почему ты не уехал из Польши?

– А почему я должен покидать ее навсегда? Польша – моя родина, понимаешь?

– Понимаю – вру я. Потому что на самом деле не понимаю, как можно жить в стране, откуда уже в мирное время выгнали евреев. Я знаю, что Марек ухаживает там за могилами своих товарищей, которые оскверняют антисемиты.

– А что такое для меня родина, знаешь? – тихо спрашивает Марек. – Это когда сидишь у окна, видишь дерево – и узнаешь его!

И он кивнул головой в сторону балкона, перила которого облапило огромное дерево.

В памяти всплывает строка Януша Корчака: “Я никому не желаю зла. Не умею. Просто не знаю, как это делается”.

А следом – Александр Галич:

…Из года семидесятого я вам кричу: Пан Корчак!

Не возвращайтесь! Вам страшно будет в этой Варшаве.

Землю отмыли добела, нету ни рвов, ни кочек,

Гранитные обелиски твердят о бессмертной славе.

Не возвращайтесь в Варшаву, я очень прошу вас, пан Корчак

Вы будете чужеземцем в вашей родной Варшаве.

Я слушаю кассету Галича с его страшной вещью – “Кадиш”. И не могу подарить ее Мареку, потому что ему есть что делать в его родной Польше.

Прошло еще несколько лет.

За это время американский президент Билл Клинтон успел пригласить Марека Эдельмана в Америку на День поминовения жертв Холокоста. Режиссер Стивен Спилберг успел снять фильм “Список Шиндлера” и начать сбор документальных видеоинтервью с людьми, пережившими Холокост. И настал день, когда меня попросили подготовить интервью с Мареком. Его снимали в Польше, но потерпели неудачу.

Марек снова прилетел в Нью-Йорк. Снова в доме профессора Ирены Грудзиньской-Гросс мы собрались вместе. Для того чтобы попробовать снять интервью заново. Из всех языков выбрали польский, партнером в диалоге стала Ирена, а я – тихонько подсказывала ей на ухо, что следующее, когда она теряла нить разговора, потрясенная услышанным.

– Ты знаешь, что было не так в первом интервью? – спросила я Марека.

– Конечно! – с возмущением вспомнил Марек. – Они светили мне в лицо, как на допросе в КГБ и не разрешали курить!

Я знала эти бездарные правила съемки.

– Кури, – сказала я и поставила Мареку пепельницу. – Пей, делай что хочешь. Свет мы уберем. И в любой момент, когда ты поймешь, что ты не хочешь, чтоб тебя снимали, – скомандуй, и мы выключим камеру.

В этом месте я соврала. Для потомков. Для его и моих внуков. Оператор был со мной в сговоре: он должен был изображать, что все выключил и даже отворачиваться от камеры. На самом деле, оставляя ее включенной, он пошел на нарушение предписанных ему правил и поставил свет так, чтоб он не бил Мареку в лицо. Мы оба выбрали быть уволенными за нарушение правил, но снять так, чтоб было не стыдно перед памятью погибших.

Великий человек Марек поудобнее откинулся на мягком диване, выпил своего любимого виски, закурил и решительно представился: Я, старый жид, Марек Эдельман, родился…

Мы снимали весь день. Марек пил, вспоминал, плакал и командовал прекратить снимать. Мы отворачивали лица к стене, чтоб он знал, что его никто не видит. Давали ему возможность собраться с духом и снова – по его команде – возвращались к камере и снимали, снимали. Я давилась его слезами, понимая, какой страшной была боль, если из него – сильного и мужественного – извергались рыдания. Он пил из горлышка и тихо крыл матом по-польски только ему известных врагов.

Ирена теряла дар речи: даже для нее, знающей, как она думала, всё, – многое оказалось новым и невероятным. Она немела от ужаса и не могла задавать вопросы. Плакала. Терпеливо переживал все это любимый мой оператор Рамин Фази – полу-швед-полуиранец, который не владел ни русским, ни польским. Но он был тонким человеком: слушал нерв и тихо вовремя менял пленку, понимая, что то, что вершится сейчас на его глазах, и есть то, ради чего имело смысл затевать Спилбергу грандиозный проект.

– Пусть меня уволят, – сказал он так же спокойно, как я, после съемки. – Мне плевать. Я знаю, что мы сделали ДЕЛО.

Мы сняли это. Сняли все слова, но главное – каждую минуту молчания Марека. И никто из нас не видел этой пленки – ни я, ни Ирена, ни Марек.

Ему Фонд Спилберга прислал копию в подарок.

– Ты посмотрел? – спросила я.

– Нет, – махнул он рукой и пожаловался, что кто-то из домашних не дал посмотреть, куда-то упрятал. Чтоб не волновать его.

О восстании Варшавского гетто по-прежнему ходят легенды. Я уже не волнуюсь и не спорю, потому что главное сделано: голос Марека сохранен для Истории, и его правда восторжествует.

О том, что звучала музыка, когда евреев убивали, кроме Марека вспомнил еще один человек, который в ту пору катался на той самой карусели по другую сторону стены, отделявшей гетто от города и мира, – большой польский режиссер Анджей Вайда. Он хотел пройти с Мареком по улочкам гетто, но не смог найти денег на свой проект. И снял другой свой фильм об этом. Без Марека.

…А музыка – она и сейчас звучит, когда я дописываю этот текст.

И в этот самый момент в другом уголке земного шара другие люди убивают других людей.

Александра СВИРИДОВА

«Экран и сцена»
№ 9 за 2022 год.