Джаз на пожарище

В своей “Чайке” Юрий Бутусов окончательно отринул главную обманку театра ХХ века – что режиссер должен умереть в актерах. Он не только отказался в них умирать, а, расталкивая персонажей пьесы, ввел в число действующих лиц себя самого, режиссера Юрия Бутусова. Впрочем, все актеры “Сатирикона”, занятые в спектакле, активно теснят чеховских героев со сцены, отбирают друг у друга реплики, сцены, целые эпизоды. Треплевы, Аркадины и Маши двоятся и троятся. Бритый мужчина в очках, на четвереньках “писая” на нарисованное дерево, изображает Трезора, который “не привык, будет лаять”, выпрямившись, преспокойно превращается в учителя Медведенко, а еще чуть позже – в юродствующего управляющего Шамраева в драных солдатских штанах и шинели, любителя нелепых фокусов, увешанного перышками и шариками. Относиться к чеховской пьесе с отстраненным почтением, как к неприкосновенной классике, для Бутусова невозможно – он не просто любит “Чайку”, а точнее театр, квинтэссенцией которого она является, эта пьеса – часть естества, его человеческой сути и прорастает сквозь него причудливыми побегами. Харизмы у всей компании навалом, черпай большой ложкой, на сцене все бурлит, пузырится, преображается, а удовольствия от этого физически невероятно трудного спектакля актеры получают столько, что иногда даже становится слегка неловко, будто застал хороших знакомых за чем-то непредосудительным, но очень интимным.
Вот сцена ритуального сожжения дачного театра: Треплев, разъяренный провалом своей пьесы, хватает спичку размером чуть не с бейсбольную биту, чиркает об штаны и “поджигает” разрисованный бумажный экран, тут же – свирепый гул огня, треск горящего дерева. На сцену, бросив свой режиссерский столик в зрительном зале, взлетает сосредоточенный Юрий Бутусов, с неприличествующей режиссеру обезьяньей ловкостью подпрыгивает, отрывает от экрана длинные узкие полоски бумаги, открывая зияющие чернотой прогалы. По очереди поворачиваются к зрителям все присутствующие при этом аутодафе – у каждого лицо перепачкано “сажей”, пожар же. Опьяненный огнем, режиссер выскакивает на авансцену и вместе с не предусмотренным Чеховым, но полноправным персонажем Марины Дровосековой – “девушкой, которая танцует”, затевает дикую джазовую пляску на пожарище. И вот уже все – неважно, кто там больной Сорин, а кто самодовольный Тригорин – как одержимые, отплясывают вслед за заводилой-режиссером, кто во что горазд. Будоражащее зрелище.
“Чайка” – страшный сон реквизитора: на сцене тонны всевозможного добра, раблезианская роскошь пластмассовых цветов и фруктов, медные тазы, гора мусора, стремянка, деревянные кресты – “неси свой крест и веруй”, автомобильные покрышки, пухлые пупсы; к концу каждого из четырех актов площадка в буквальном смысле завалена бумажным снегом, клочьями полиэтиленовой пленки, сломанными зонтиками, ботинками. Эта же избыточность, неумеренность – и в музыке, и в пластике, и в гримах, буквально во всем.
Режиссер то опрокидывает наскоком деревянную раму, то разрисовывает пластиковые экраны краской из баллончика, то неразборчиво прокричит монолог Треплева из четвертого акта, то вдруг вывалится на сцену, прорывая телом бумажный экран, чтобы карикатурно застрелиться вместо Треплева. Бутусов не обладает – да и не должен – профессиональным изяществом движений, совсем не по-актерски пользуется голосом. Но он одержим театром, а потому вовсе не считает себя обязанным придерживаться правил и рамок. Его оправдание и объяснение – свобода и драйв на сцене, а еще – восторженное внимание зрительного зала, с готовностью вникающего в чеховские страдания и чеховскую любовь бутусовской “Чайки”.
Мария ЛЬВОВА
«Экран и сцена» № 9 за 2011 год.