Мы все «росли» в Болшеве

А.П.Чехов. “Вишневый сад”

“Слышится отдаленный звук, точно с неба, звук лопнувшей струны, замирающий, печальный. Наступает тишина, и только слышно, как далеко в саду топором стучат по дереву”.

Ну, вот и все…

25 декабря 2019 года снесли Дом творчества кинематографистов в подмосковном поселке Болшево, наш Дом…

Взяли и снесли. Так решило руководство Союза кинематографистов, объяснив на сайте СК свои действия отсутствием средств на восстановление (коттеджи сгнили, основное здание в аварийном состоянии) и содержание Дома творчества; что он находится в запустении и приносит одни убытки; что с инвестором подписано соглашение, которое предусматривает Союзу денежное вознаграждение.

Словом, довели до ручки и продали (раньше был продан Дом творчества кинематографистов «Красная Пахра»). А нынешние владельцы земли затевают здесь стройку, многоквартирные дома, и старое, одряхлевшее здание, потерявшее товарный вид, им ни к чему. Хотя союзное руководство обещало здание сохранить и создать в нем центр детской кинематографии. Но… Очередное обещание превратилось в пшик.

Практически у каждого киношника есть свои воспоминания, так или иначе связанные с этим Домом. Он бук-вально был Домом – здесь обитала большая, беспокойная, талантливая семья. Славные были времена.

«Мы все «росли» в Болшеве» – написал в книге «Но кто мы и откуда» драматург Павел Финн. Главы из нее – на этих страницах.

Было два «болшевских периода» со Шпаликовым – один смешной, другой печальный.

Ко времени первого периода я уже, наконец, прорвался в кино. Правда, не без посторонней помощи. В моей нищей и практически безработной жизни возник (и довольно прочно – пять картин, подписанных двумя нашими фамилиями) Владимир Петрович Вайншток. Известный в кино и как режиссер, сделавший две знаменитые картины – «Дети капитана Гранта» и «Остров сокровищ», и как исключительно ловкий и толковый администратор, организатор. Кроме того, все подозревали его в связях с КГБ. Нет, что значит – подозревали? Он и сам это не скрывал, даже афишировал и преувеличивал. И надо сказать, ему это очень помогало в его разнообразных делах.

И отчасти и мне тоже. Потому что ко мне никто и никогда не подкатывался с приятным предложением о сотрудничестве с «конторой». Как это было, например, с Мишей Козаковым, по его собственному печатному признанию. Или, к несчастью, с Димой Оганяном.

Как-то Миша Калик, тоже живший тогда в Болшеве, в ответ на мои стенания по поводу мучителя Вайнштока полушутливо сказал: «Держись его, Паша! Он гениальный специалист по советской власти». И я продержался! До «Объяснения в любви». Нет, сначала еще были «Новогодние приключения Маши и Вити». Но это уже особая история…

Действительно, я только писал и работал с режиссерами. А придумывал идеи, пробивал, устраивал, ходил по кабинетам, льстил, интриговал и делал всякие любезности начальникам кино – Вайншток.

В то время слово «продюсер» совсем не было таким ходким, как сейчас. Но он был истинный и очень хороший продюсер. И умел то, что почти не умеют называющие себя так сейчас, – не только тратить государственные деньги с пользой для себя, но и, в первую очередь, безошибочно находить, открывать именно тех – единственных – людей, кто лучше других сделает для него работу и сценариста, и режиссера. Так он сначала открыл для себя Сашу Шлепянова, и получился знаменитый «Мертвый сезон». А на смену Саше, с которым мы подружились, пришел я.

Так что при всем том, что я временами видеть его не мог, выл и бился в его маленьких коварных ручках, я все-таки поминаю его добром. Где бы я был сейчас без этой встречи?

Надо признаться, я его тоже мучил. Долго терпел, работал, работал – кажется, сочинялась тогда «Сломанная подкова», – трезво гулял по болшевским дорожкам. С Гребневым, который меня дружески привечал, иногда с Юткевичем, которому не с кем в этот день было говорить о литературе. И, конечно, со Шпаликовым – то я его провожу до коттеджа, «домика», то он меня до главного корпуса. Или спускался в бильярдную, где играли – с разною степенью мастерства – лучшие люди на свете – Дунский и Фрид.

Но иногда не выдерживал и срывался в Москву.

Сохранилась как документ, свидетельствующий об этом, записка, найденная мною в номере, куда я трусливо и незаметно прокрался, вернувшись после трехдневного отсутствия. Напечатано на моей пишущей машинке, правописание Шпаликова сохранено:

«Павлик, павлуша, павлинчик, павел!

Я забрал – по просьбе Вайнштока и по чувству социальной безопасности – машинку и приемник из твоей незапертой комнаты.

Так что – все в полном порядке.

Домик ты знаешь.

Привет!

Салют!

Банзай, – Гена»

И от руки:

«Пишу от руки (так демократичнее). Паша, ты хотя б позвонил Вайнштоку – он серьезно расстроился – и не так уж по делам вашим, а твоим трагическим исчезновением… P.S. Говорят, – (последний человек, видевший тебя живым), что ты шел к Клязьме. Это страшно представить – но – видели!»

Тогда, в начале семидесятых, в Болшеве, кроме нас с Вайнштоком, сошлись и другие «творческие пары».

Александр Аркадьевич Галич – с проказником Марком Семеновичем Донским. Он писал для него сценарий о Шаляпине. Мы с Галичем жили на одном – втором – этаже, дверь в дверь через коридор. И я иногда, на пути в сортир, с упоением подслушивал под дверью его номера, как Донской учит Галича писать сценарии и поет басом, изображая Шаляпина.

Другая пара – Лариса Шепитько и Гена Шпаликов. Они работали над режиссерским сценарием фильма «Ты и я». Раньше этот сценарий назывался у Генки «Кривые чемоданы», и мне это больше нравилось.

Это был важный и серьезный для Шпаликова сценарий. Не зная ничего друг о друге, он и Вампилов – в «Утиной охоте» – открывали в современной жизни нового героя, хоть и безвольно, но по-своему бунтующего против инерции и низменности всеобщей безнравственности, выдающей себя за всеобщую нравственность.

В Доме творчества Лариса поначалу появилась вместе с Элемом. Они усадили меня на диванчик у входа в столовую. И, тесня с двух сторон, сказали:

– Не пей со Шпаликовым!

– Какое там! – с тоской воскликнул я. – Здесь же Вайншток!

– И не давай ему денег! Как бы ни просил! Ни копейки! Не то убьем!

И убили бы, между прочим. Такие ребята… Я поклялся!

Но была еще и четвертая пара. Скорее, как сейчас бы сказали, виртуальная. Потому что это был Валентин Иванович Ежов, начинавший писать – тогда для Григория Наумовича Чухрая – то, что потом стало – уже вместе с Рустамом Ибрагимбековым – «Белым солнцем пустыни».

Я всегда вспоминаю Валю с любовью. Он был замечательный и совершенно свой парень – именно так – при весьма существенной разнице в возрасте.

Познакомились мы раньше. Я еще учился во ВГИКе. Вместе с сокурсниками – все старше меня, я вообще был самый молодой на курсе – мы на последние шиши посидели в «Туристе», но этого нам показалось мало. Что делается в таких случаях? Ищутся и одалживаются деньги. И тут на стоянке такси возле гостиницы возник Валентин Иванович Ежов, только что вместе с Чухраем награжденный Ленинской премией за «Балладу о солдате».

– Пойди и попроси, – сказал мне Виталий Гузанов, коммунист, капитан 3-го ранга, юнга Северного флота. – Скажи, так и так, мы молодые сценаристы, поклонники вашего таланта…

– Хотим выпить за ваше здоровье, – поддержал его Женя Котов, коммунист, секретарь комсомольской организации факультета, будущий директор студии имени Горького.

– Почему я?

– Потому что нам не очень удобно. Мы коммунисты, а ты даже не комсомолец.

С этим спорить было трудно, и я пошел. И попросил.

– Старик, – приветливо сказал Ежов. – Дал бы, но у самого последняя трешка осталась. Только на такси, до Кремля доехать – Ленинскую премию получить.

В отличие от Галича, Шпаликова и меня Ежов ничем и никем не тяготился. Ходил по коридору первого этажа, останавливаясь с каждым, чтобы поговорить, а главное, рассказать. Рассказчик он был выдающийся, а историй у него был миллион. Потом немного выпьет у себя в номере и ляжет спать, совершенно не задумываясь о сроках сдачи сценария. В крайнем случае, сценарий он спокойно мог надиктовать прямо на машинку за две ночи. Я сам видел.

Кино чувствовал великолепно, выдумщик и изобретатель был первоклассный.

Я думал, мало кто понимает, что означают строчки, опубликованные в книгах и висящие в интернете: «О, Паша, ангел милый, на мыло не хватило присутствия духа…»

Гена жил тогда в «домике». В соседней комнате – Лариса, чтобы контролировать. По утрам, до завтрака, он приходил в корпус и подсовывал мне под дверь то написанные только что стихи, то вырезанные из журналов картинки с изображениями спутников – космосом он был потрясен.

Но в то утро загадочные стихи про мыло еще не были подсунуты.

Шпаликов разбудил меня и сказал, что у него кончилось мыло. Само по себе это не представляло никакой жизненной сложности. Мыло легко можно было приобрести на «фабричной девчонке». Так в просторечии именовалось это место – через мостик и в горку. На пятачке были сосредоточены жизненно важные институты. Магазин с широким выбором товаров, от черного хлеба и водки до средств против вредителей сада и огорода. И пивнушка, тесная, прокуренная и пропахшая.

Но, во-первых, на мыло у Гены не было денег, а, во-вторых, Лариса не отпустит его на «фабричную девчонку», которая в Доме творчества среди приличных людей была известна как место злачное и опасное. Деньги были у меня. И как раз со мной Лариса может его отпустить. Потому что, сказал он, глядя на меня серьезно и убедительно, тебе, Паша, она доверяет, как никому. Разве я мог отказать?

А на улице был восхитительный – юоновский – март! С чернеющим уже, колючим снегом, голубым небом и солнцем. И как только мы глотнули, вдохнули в себя этот март, этот воздух, – в наши родственные души сразу проникло тайное весеннее возбуждение, когда все на свете трын-трава. Но мы еще друг другу в этом не признались.

Господи! Прямо как сейчас вижу! Две кровати, на одной лежит Лариса, на другой улыбается мне Наташа Рязанцева, уже бывшая жена Гены, приехавшая накануне к подруге Ларисе в гости.

– Только мыло, только туда и обратно на завтрак, – говорю я Ларисе, прямо и честно глядя ей в глаза, абсолютно убежденный, что говорю истинную правду.

– Паша! Ты помнишь, что мы с Элемом тебе сказали?

Я помнил. Мы вышли, легкие, утренние, весенние, нараспашку. Разговаривая о том, о сем и рассказывая друг другу и себе, как мы вернемся с мылом, позавтракаем и сядем работать.

Дорога от нашего забора, спуск к реке, мостик. И тут мы увидели Ежова. Рыжая дубленка горела на мартовском солнце. Он уже купил в киоске газеты, шел назад, но по обыкновению задержался на мосту с какими-то нашими дамами, чтобы потрепаться и что-то рассказать. Мы шли мимо. И он как-то так склонился к нам своим крупным носом и негромко, но внушительно произнес:

– Сценаристы! В пивной горячие пирожки с капустой и коньяк «Плиска».

Гена молча посмотрел на меня глазами раненого оленя.

– Ну, вот что, – сказал я. – Съедим по одному пирожку, чтобы не перебивать аппетит. Выпьем по пятьдесят грамм коньяка…

– По сто, – сказал Ежов.

– По сто, – согласился я с лауреатом Ленинской премии. – Вернемся, позавтракаем – и работать!

В пивной нас встретили как родных. Буфетчица уже давно была очарована Ежовым. А все опохмелянты были свои в доску. Особенно знаменитый болшевский карлик, которому кружку с пивом приходилось давать вниз, под столик-стояк.

Ежов тут же сообщил, что он автор «Баллады». Взаимопонимание еще больше укрепилось, Валя грянул несколько фронтовых историй подряд, кто-то запел, и время полетело незаметно. За окнами уже чуть потемнело, солнце было уже не так высоко. Впрочем, я еще сохранял некоторое чувство ответственности, хотя ощущение опасности и неминуемой расплаты уже как-то притупилось.

– Ну, еще по пирожку, еще бутылку, и все, – сказали мы бесстрашно. – Придем, поспим, пообедаем – и за стол! По машинкам!

И понеслось! По новой! И снова незаметно.

И тут буфетчица с прискорбием сообщила, что кончились пирожки. Но это еще полбеды, самое страшное, что кончился коньяк. Весь! До следующего завоза.

На улице было темно.

– Ничего страшного, – сказали мы. – Сейчас вернемся, немного поспим, поужинаем и… Работать! Работать! В ночь! Как Оноре де Бальзак!

Сразу же за мостиком, по правую руку – баня, такое небольшое строение. Днем здесь довольно оживленно, мужики входят со своими тазиками и вениками, распаренные, красные бабы сплетничают на скамеечке у входа.

Когда мы в темноте неверными шагами проходили мимо, железный Ежов, с сомнением поглядев на нас, сказал:

– Сценаристы! Лучшее средство против опьянения – хороший пар! Как говорится, какой русский не любит деревенскую баню!

Я охотно с этим согласился.

Внутри, естественно, уже никого не было. Взбодренный нами пространщик, который, как оказалось, воевал с Ежовым на одном фронте, немедленно был послан за поллитрой и копченой рыбой.

– Все хорошо складывается, – успокаивали мы друг друга, раздеваясь. – Сейчас попаримся, придем, ляжем спать, а уж завтра утром…

Но пока мы закусывали копченой рыбой, а Ежов рассказывал пространщику о том, как две недели назад в Италии Франко Дзеффирелли осыпал его лепестками роз, в Доме творчества тоже происходили интересные события.

Ужин уже давно прошел. Вайншток и Шепитько в ярости и тревоге метались на площадке перед столовой. Участливыми кинематографистами, проживающими в то время в Доме, высказывались разные предположения. Даже и трагические. И тогда кто-то вякнул – как я потом узнал – что ничего страшного, с мальчиками все-таки взрослый человек, Ежов Валентин Иванович, лауреат Ленинской премии.

– Кто взрослый, это Ежов взрослый? Да он еще хуже их!

Тут же метался Галич, почему-то одетый в свою короткую дубленку. Он волновался больше всех. Речи его были страстные и полные гражданского пафоса.

– Вы равнодушные люди! – вроде бы кричал он. – Где наши друзья? Что с ними? В какой они беде? Я немедленно отправляюсь в милицию и начинаю поиск!

– Ты никуда не пойдешь, Саша! – завопил Донской.

За несколько дней до этого, во время прогулки по территории, Марк Семенович, разыгравшись, закинул шапку Галича на высокую сосну. Тогда еще были морозы, и, пока не принесли лестницу, Галичу пришлось замотать уши шарфом. Видимо, поэтому сейчас он сразу же снял шапку, решительно отстранил прыгающего вокруг Донского, воскликнул:

– Мне стыдно за тебя, Марк!

Открыл дверь и канул во тьму. Только его и видели.

…Увидели его только дней через десять. Покинув территорию, он немедленно направился в противоположную сторону, поймал на дороге такси и укатил в Москву, где у него в то время был роман с одной известной дамой.

Нас увидели гораздо раньше. Со стороны это, наверное, выглядело так, будто бы старый солдат вынес из боя двух молодых. Я мрачно, не сказав ни слова Вайнштоку, проследовал к себе на второй этаж. Лариса увела радостно улыбающегося Шпаликова. А Ежов остался. Разговаривать и рассказывать.

О, Паша, ангел милый!

На мыло не хватило

Присутствия души.

Известный всем громило

Твое похитил мыло

Свидетели – ежи.

Эсер по кличке Лера,

Два милиционера

Еще один шпажист

И польский пейзажист,

Который в виде крыльев

Пивную рисовал,

Потом ее открыли, и они действительно

Улетели,

В пивной, так что – свидетелей не осталось.

И все-таки пока еще остался свидетель.

Второй период в Болшеве со Шпаликовым – а это его последний, 74-й год – был совсем иным. И тут уже совсем иное «подсунутое» мне стихотворение.

Друг мой, я очень и очень болен,

Я-то знаю (и ты), откуда взялась эта боль!

Жизнь крахмальна, – поступим крамольно

И лекарством войдем в алкоголь!

В том-то дело! Не он в нас – целебно,

А напротив, в него мы, в него!..

/…/ И вот мы, как и прежде, встретились в Болшеве. Он работал тогда с Сергеем Павловичем Урусевским.

За три года до этого они уже сделали вместе картину «Пой песню, поэт». С Сережей Никоненко в роли Есенина. А на этот раз работали над экранизацией «Дубровского». Кажется, вообще, первая для Шпаликова экранизация.

Я был опять-таки с Вайнштоком. Но уже в последний раз. Теперь это был сценарий «Вооружен и очень опасен». Такой вроде бы вестерн. И тоже экранизация. Но не простая. Я придумал тогда метод, которым потом часто пользовался. Да и не я один. Коллаж из разных сочинений Брет Гарта. Ставить должен был сам Вайншток. Так сказать, лебединая песня.

И опять все стало повторяться. Урусевский – через Вайнштока – попросил меня быть со Шпаликовым осторожней. Тогда я и узнал, что у него развивается цирроз.

Конечно, Шпаликов меня сразу же подвел к Урусевскому. Я вообще с восторгом смотрел на него. Еще бы! Урусевский! «Летят журавли»! Даже трудно описать, чем была для нас, вгиковцев, эта картина. А я к тому же еще и дружил в основном с операторами.

После обеда в столовой, когда наступало такое расслабленное время, полчаса-час для общих разговоров и прогулок, я обычно подсаживался за столик к Урусевскому, Бэлле Фридман, его жене, и Шпаликову. И он обычно просил: «Расскажите Паше, как вы снимали, ему интересно…» В основном имелось в виду или «Неотправленное письмо» , или «Я – Куба».

Вдруг, не дослушав, Гена срывался и убегал. Урусевский и Бэлла печально переглядывались, и кто-нибудь из них говорил: «Он очень болен. Паша! Его надо беречь». Потом как ни в чем не бывало, вытирая губы, возвращался Гена, как мы понимали – из сортира, где его рвало. Недоглядели, не то что-то съел.

Впрочем, он и сам тогда берегся – не пил ничего. Был даже спокоен. Потом, правда, выяснилось – это мне сообщил тоже тогда живущий там Саша Миндадзе, совсем еще молодой, который очень почитал и любил Гену, – что он горстями ест таблетки транквилизаторов…

Когда-то я – в ожидании своей очереди перед телефонной будкой в болшевском коридоре – трепался о чем-то с Толей Гребневым. Мимо нас прошел серьезный и мрачноватый мальчик, похожий на грузина. Он нес, держа перед собой на весу, большую пишущую машинку. Я так и спросил Гребнева: не знает ли он, кто этот мрачноватый мальчик, на грузина похожий? «Знаю, – ответил Анатолий Борисович. – Это мой сын Сашка».

Мы все «росли» в Болшеве.

Потом уже Саша появился там со своей женой Галей, красивой, очаровательной, смешной, с которой он учился во ВГИКе – но она на актерском. А еще позже Евгений Михайлович Вейцман, учивший нас всех во ВГИКе философии, привез в Болшево Вадика Абдрашитова с его студенческим фильмом «Остановите Потапова» – по рассказу Гриши Горина.

По-моему, именно с тех пор они дружили и работали с Миндадзе.

Миндадзе – Абдрашитов! На мой взгляд, наиболее яркие и умные выразители того периода нашей «советской жизни», когда всеобщий конформизм все-таки стал немного отступать – в кино – перед напором талантов, решивших сказать о человеке и о времени не то,  что предписано идеологией, а то, что они – свободно и независимо – думают и чувствуют.

С Вадимом – кроме всего прочего – у меня есть еще одна связь. Небольшой – розовый – черноглазый – пуховой шарик, лет пяти-шести, с каковым я – тринадцатилетний – танцевал, улыбаясь, под звуки танго, что заводил для нас Сандрик Тоидзе в большой мастерской его отца – Ираклия Моисеевича.

«Шарик» – двоюродная сестра Сандрика, Нателла Тоидзе, теперь действительный член Академии художеств. Во как! И – по прекрасному совместительству – жена Вадима Абдрашитова.

Я дружил и дружу с ними обоими. С Миндадзе и Абдрашитовым. Но ныне уже – порознь.

Копаюсь в Googlе, вдруг нахожу – «За экраном», ранее мне неизвестная, неоконченная и опубликованная после смерти книга Иосифа Михайловича Маневича.

Иосиф Михайлович – элегантный и остроумный Жозя – Маневич. Известный в кино человек, писал сценарии, был главным редактором «Мосфильма», преподавал во ВГИКе. Википедия почему-то умалчивает , что он работал в «Известиях» при главном редакторе Бухарине.

Он-то и был одним из тех, кто по просьбе – скорее, приказу Нины Яковлевны Габрилович – всунул меня в институт. Спасибо ему!

Во вгиковское время он вел мастерскую курса Шпаликова. Позже был соавтором его по сценарию «Декабристы», который хотел ставить Бондарчук. Сценарий они с Геной переделали в пьесу, она называлась «Тайное общество». Спектакль по пьесе был в конце 60-х поставлен Леней Хейфецом. Я не успел его увидеть – он был стремительно запрещен.

Гена рассказывал, как придумал начало спектакля, пролог. На сцене кровать, на ней спит Герцен. Удар колокола. Герцен просыпается, вскакивает – декабристы его разбудили. И пошло-поехало… По Ленину.

То ли было так в постановке, то ли нет, но, в общем, неудивительно, что ее тогда запретили.

И вот что читаю у Маневича в главе «Болшево, 1974»:

«Бэлла Фридман с Урусевским стерегут Шпаликова. Он строчит “Дубровского”, вроде прошли до конца и сейчас идут по второму разу. Мечтают, чтобы Шпаликов дотянул. Говорят, что в первых числах дадут читать. У Паши Финна болят зубы, писать второй день не может – советуем ему разные лекарства. Больше него страдает Вайншток. Они экранизируют Брет Гарта. И Вайнштоку иногда, наверное, кажется, что Паша симулянт. Все сроки проходят».

Не зря казалось Вайнштоку. Зубы первый раз у меня заболели много позже.

• Тот самый дом – до и после

Павел ФИНН

«Экран и сцена»
№ 1 за 2020 год.

Print Friendly, PDF & Email